На дворе, впрочем, невдолге показался Симонов; на лице у него написан был смех, и за ним шел какой-то болезненной походкой Ванька, с всклоченной головой и с заплаканной рожею. Симонов прошел опять к барчикам; а Ванька отправился в свою темную конуру в каменном коридоре и лег там.
– Что такое случилось? – спросил Павел все еще озабоченным тоном.
– Да так, дурак, сам виноват, – отвечал Симонов, усмехаясь: – нахвастал будочнику, что он сапожник, а тот сказал частному; частный отдал сапоги ему починить…
– Какой же он сапожник! – воскликнул Павел.
– Да вот поди ты, врет иной раз, бога не помня; сапоги-то вместо починки истыкал да исподрезал; тот и потянул его к себе; а там испужался, повалился в ноги частному: «Высеките, говорит, меня!» Тот и велел его высечь. Я пришел – дуют его, кричит благим матом. Я едва упросил десятских, чтобы бросили.
– И хорошо сделали, что высекли, – произнес Плавин опять своим холодным голосом.
– И я тоже рад, – подхватил Павел; по вряд ли был этому рад, потому что сейчас же пошел посмотреть, что такое с Ванькой.
Он его застал лежащим вниз лицом и горько плачущим.
– Ну, ты ее плачь; сам, ведь, виноват, – сказал он ему.
– Виноват, батюшка Павел Михайлыч, виноват, – отвечал, всхлипывая, Ванька.
– Тебя очень больно высекли? – спросил Павел.
– Правую сторону уж очень отхлестали, – отвечал Ванька.
– Ну, ничего, пройдет, – успокаивал его Павел и возвратился в свою комнату.
Там он застал довольно оживленный разговор между Плавиным и Симоновым.
– Тут тоже при мне в части актеров разбирали: подрались, видно; у одного такой синячище под глазами – чудо! Колом каким-нибудь, должно быть, в рожу-то его двинули.
– А разве актеры приехали? – спросил Плавин оживленным голосом.
– Приехали; сегодня представлять будут. Содержатель тоже тут пришел в часть и просил, чтобы драчунов этих отпустили к нему на вечер – на представление. «А на ночь, говорит, я их опять в часть доставлю, чтобы они больше чего еще не набуянили!»
– Пойдемте сегодня в театр? – обратился Плавин к Павлу.
– Пойдемте, – отвечал тот; у него при этом как-то екнуло сердце.
– Что сегодня играют? – спросил Плавин Симонова.
– Не знаю, не спросил – дурак, не сообразил этого. Да я сейчас сбегаю и узнаю, – отвечал Симонов и, не медля ни минуты, проворно отправился.
– Я никогда еще в театре не бывал, – сказал Павел слегка дрожащим голосом.
– Я сам театр очень люблю, – отвечал Плавин; волнение и в нем было заметно сильное.
Симонов не заставил себя долго дожидаться и возвратился тоже в каком-то возбужденном состоянии.
– Сегодня отличное представление! – сказал он, развертывая и подавая заскорузлой рукой афишу. – Днепровская русалка[24], – прибавил он, тыкая пальцем на заглавие.
– Билеты теперь же надо взять, – проговорил Плавин.
– Да я сбегаю, пожалуй, – вызвался и на это с полною готовностью Симонов, и действительно сбегал, принес, а потом куда-то и скрылся.
Гимназисты мои после того остались в очень непокойном состоянии. Время казалось им идущим весьма медленно. Плавин еще несколько владел собой; но Павел беспрестанно смотрел на большие серебряные часы, которые отец ему оставил, чтобы он не опаздывал в гимназию. Его, по преимуществу, волновало то, что он слыхал названия: «сцена», «ложи», «партер», «занавес»; но что такое собственно это было, и как все это соединить и расположить, он никак не мог придумать того в своем воображении. Часу в седьмом молодые люди, наконец, отправились. Время было – осень поздняя. Метель стояла сильная. Темнота была – зги не видать; надобно было сходить с довольно большой горы; склоны ее были изрыты яминами, между которыми проходила тропинка. Плавин шел по ней привычной ногой, а Павел, следовавший за ним, от переживаемых ощущений решительно не видел, по какой дороге он идет, – наконец спотыкнулся, упал в яму, прямо лицом и руками в снег, – перепугался очень, ушибся. Плавин только захохотал над ним; Павлу показалось это очень обидно. Не подавая виду, что у него окоченели от холоду руки и сильно болит нога, он поднялся и, когда они подошли к театру, в самом деле забыл и боль и холод.
Надобно сказать, что театр помещался не так, как все в мире театры – на поверхности земли, а под землею. Он переделан был из кожевенного завода, и до сих пор еще сохранил запах дубильного начала, которым пропитаны были его стены. Посетителям нашим, чтобы попасть в партер, надобно было спуститься вниз по крайней мере сажени две. Когда они уселись наконец на деревянные скамейки, Павел сейчас понял, где эти ложи, кресла, занавес. Заиграла музыка. Павел во всю жизнь свою, кроме одной скрипки и плохих фортепьян, не слыхивал никаких инструментов; но теперь, при звуках довольно большого оркестра, у него как бы вся кровь пришла к сердцу; ему хотелось в одно и то же время подпрыгивать и плакать. Занавес поднялся. С какой жадностью взор нашего юноши ушел в эту таинственную глубь какой-то очень красивой рощи, взади которой виднелся занавес с бог знает куда уходящею далью, а перед ним что-то серое шевелилось на полу – это была река Днепр!
Вышел Видостан, в бархатном кафтане, обшитом позументами, и в шапочке набекрень. После него выбежали Тарабар и Кифар. Все эти лица мало заняли Павла. Может быть, врожденное эстетическое чувство говорило в нем, что самые роли были чепуха великая, а исполнители их – еще и хуже того. Тарабар и Кифар были именно те самые драчуны, которым после представления предстояло отправиться в часть. Есть ли возможность при подобных обстоятельствах весело играть!
Занавес опустился. Плавин (это решительно был какой-то всемогущий человек) шепнул Павлу, что можно будет пробраться на сцену; и потому он шел бы за ним, не зевая. Павел последовал за приятелем, сжигаемый величайшим любопытством и страхом. После нескольких переходов, они достигли наконец двери на сцену, которая оказалась незатворенною. Вошли, и боже мой, что представилось глазам Павла! Точно чудовища какие высились огромные кулисы, задвинутые одна на другую, и за ними горели тусклые лампы, – мелькали набеленные и не совсем красивые лица актеров и их пестрые костюмы. Посредине сцены стоял огромный куст, подпертый сзади палками; а вверху даже и понять было невозможно всех сцеплений. Река оказалась не что иное, как качающиеся рамки, между которыми было большое отверстие в полу. Павел заглянул туда и увидел внизу привешенную доску, уставленную по краям лампами, а на ней сидела, качалась и смеялась какая-то, вся в белом и необыкновенной красоты, женщина… Открытие всех этих тайн не только не уменьшило для нашего юноши очарования, но, кажется, еще усилило его; и пока он осматривал все это с трепетом в сердце – что вот-вот его выведут, – вдруг раздался сзади его знакомый голос:
– Здравствуйте, барин!
Павел обернулся: перед ним стоял Симонов с нафабренными усами и в новом вицмундире.
– Ты как здесь? – воскликнул Павел.
– Я, ваше высокородие, завсегда, ведь, у них занавес поднимаю; сегодня вот с самого обеда здесь… починивал им тоже кое-что.
– Что же ты нанимаешься, что ли?
– Нет, ваше высокородие, так, без платы, чтобы пущали только – охотник больно я смотреть-то на это!
Плавин все это время разговаривал с Видостаном и, должно быть, о чем-то совещался с ним или просил его.
– Хорошо, хорошо, – отвечал тот.
– Господа публика, прошу со сцены! – раздался голос содержателя.
Павел почти бегом бросился на свою скамейку. В самом начале действия волны реки сильно заколыхались, и из-под них выплыла Леста, в фольговой короне, в пышной юбке и в трико. Павел сейчас же догадался, что это была та самая женщина, которую он видел на доске. Она появлялась еще несколько раз на сцене; унесена была, наконец, другими русалками в свое подземное царство; затем – перемена декорации, водяной дворец, бенгальский огонь, и занавес опустился. Надо было идти домой. Павел был как бы в тумане: весь этот театр, со всей обстановкой, и все испытанные там удовольствия показались ему какими-то необыкновенными, не воздушными, не на земле (а как и было на самом деле – под землею) существующими – каким-то пиром гномов, одуряющим, не дающим свободно дышать, но тем не менее очаровательным и обольстительным!
IX
Свой уж театр
Приближались святки. Ученье скоро должно было прекратиться. Раз вечером, наш» юноши в халатах и туфлях валялись по своим кроватям. Павел от нечего делать разговаривал с Ванькой.
– Что ты, Иван, грамоте не выучишься? – сказал он ему.
– Я умею-с! – отвечал Ванька, хоть бы бровью поведя от сказанной им лжи.
– Что ты врешь! – произнес Павел, очень хорошо знавший, что Ванька решительно не знает грамоте.
– Умею-с, – опять повторил Ванька.
– Ну, возьми вот книгу и прочти! – сказал Павел, показывая на лежащую на столе «Русскую историю».
Ванька совершенно смело взял ее, развернул и начал смотреть в нее, но молчал.
– Ну, какая же это буква? – спросил его наконец Павел.
– Веди, – отвечал Ванька; и – не ошибся.
– А это какая?
– Аз!.. – И в самом деле это была а.
– Ну, что же из всего этого выйдет?
Ванька слегка покраснел.
– Вот это-то, барин, виноват, я уж и позабыл.
– Это нельзя забыть; это можно не знать, понимаешь ты, а забыть нельзя, – толковал ему Павел.
– Да я, барин, по своей азбуке вот знаю, – возразил Ванька.
– Покажи твою азбуку, – сказал Павел.
Ванька сходил и принес масляную-замасляную азбуку.
По ней он еще мальчишкой учился у дьячка, к которому отдавали его на целую зиму и лето. Дьячок раз тридцать выпорол его, но ничему не выучил, и к концу ученья счел за лучшее заставить его пасти овец своих.
– Какой это склад? – говорил Павел, показывая на слог ва в складах.
– Ва, – отвечал Ванька, весьма недолго подумав.
– А это что такое? – продолжал Павел, показывая уже в книге на ря (слово, выбранное им, было: Варяги).
Ванька опять молчал.
– Какой это склад? – обратился Павел снова к складам.
– Ря, – отвечал Ванька, после некоторого соображения.
– А это какой? – спросил Павел из книги и показывая на слог ги.
Ванька недоумевал, но по складам объяснил, что это ги.
– Отчего же ты по складам знаешь, а в книге нет? – спросил Павел.
Ванька молчал. Дело в том, что он имел довольно хороший слух, так что некоторые песни с голосу играл на балалайке. Точно так же и склады он запоминал по порядку звуков, и когда его спрашивали, какой это склад, он начинал в уме: ба, ва, га, пока доходил до того, на который ему пальцами указывали. Более же этого он ничего не мог ни припомнить, ни сообразить.
– Хорошо он умеет читать! – произнес Плавин, выведенный наконец из терпенья всеми этими объяснениями.
– Умею-с, – объяснил и ему Ванька.
– Поди ты, дуралей, умеешь! – воскликнул Павел.
– Чего тут не уметь-то! – возразил Ванька, дерзко усмехаясь, и ушел в свою конуру. «Русскую историю», впрочем, он захватил с собою, развернул ее перед свечкой и начал читать, то есть из букв делать бог знает какие склады, а из них сочетать какие только приходили ему в голову слова, и воображал совершенно уверенно, что он это читает!
– Умею! – произнес он, самодовольно поднимая свою острую морду.
Юноши наши задумали между тем дело большое. Плавин, сидевший несколько времени с закрытыми глазами и закинув голову назад, вдруг обратился к Павлу.
– А что, давайте, сыграемте театр сами, – сказал он с ударением и неторопливо.
Павел даже испугался немножко этой мысли.
– Как сыграем, где? – произнес он.
– Здесь у нас вверху, в зале.
– А декорации где же и занавес?
– Все это сделаем сами; я нарисую, сумею.
Павел взглянул почти с благоговением на Плавина.
– Завтра я пойду в гимназию, – продолжал тот: – сделаем там подписку; соберем деньги; я куплю на них, что нужно.
Павлу это предложение до такой степени казалось мало возможным, что он боялся еще ему и верить.
– Теперь, главное дело, надо с Симоновым поговорить. Пошлите этого дурака – Ваньку, за Симоновым! – сказал Плавин.
– Поди, Иван, сейчас позови Симонова! – крикнул Павел сколько мог строгим голосом.
Ванька пошел, но и книгу захватил с собою. Ночью он всегда с большим неудовольствием ходил из комнат во флигель длинным и темным двором. В избу к Симонову он вошел, по обыкновению, с сердитым и недовольным лицом.
– Поди к господам; посылают все, почитать не дадут! – проговорил он, махнув с важностью книгой.
– Что им надо? – отозвался лежавший на печи Симонов.
– Надо, знать, ступай!
Симонов сейчас же соскочил с печи, надел вицмундиришко и валяные сапоги и побежал.
Ванька тоже побежал за ним: он боялся отставать!
– Извините, я уж в валенках; спать было лег, – сказал Симонов, входя в комнаты.
– Ничего, – отвечал Плавин, вставая и выпрямляясь во весь свой довольно уже высокий рост. Решительность, сообразительность и воодушевление заметны были во всей его фигуре.
– Знаешь что?.. Мы хотим сыграть театр у вас в верхней зале, позволишь ты? – спросил он Симонова.
– Театр? – повторил тот. – Да гляче бы; только чтобы генеральша не рассердилась… – В тоне голоса его была слышна борьба: ему и хотелось очень барчиков потешить, и барыни он боялся, чтобы она не разгневалась на него за залу.
– Генеральша ничего, – сказал Павел с уверенностью: – я напишу отцу; тот генеральше скажет.
– Это вот так, ладно! Папаше вашему она слова не скажет – позволит, – сказал Симонов. Удовольствие отразилось у него при этом даже на лице.
– Это, значит, решено! – начал опять Плавин. – Теперь нам надобно сделать расчет пространству, – продолжал он, поднимая глаза вверх и, видимо, делая в голове расчет. – Будет ли у вас в зале аршин семь вышины? – заключил он.
– Надо быть, что будет!.. Заглазно, конечно, что утвердительно сказать нельзя… – отвечал, придав мыслящее выражение своей физиономии, Симонов.
– Пойдем, сходим сейчас же, смеряем, – сказал Плавин, не любивший ничего откладывать.
– Сходимте, – подхватил и Симонов с готовностью.
– Возьмите и меня, господа, с собою, – сказал Павел. У него уже и глаза горели и грудь волновалась.
Симонов сейчас засветил свечку, и все они сначала прошли по темному каменному коридору, потом стали подниматься по каменной лестнице, приотворили затем какую-то таинственную маленькую дверцу и очутились в огромной зале. Мрак их обдал со всех сторон. Свечка едва освещала небольшое около них пространство, так что, когда все взглянули вверх, там вместо потолка виднелся только какой-то темный простор.
– Ого! Тут не две, а пожалуй, и четыре сажени будут! – воскликнул Симонов.
– Отличная, превосходная зала! – говорил Плавин, исполненный искреннего восторга.
– Отличная! – повторял за ним и Павел.
– Теперь-с, станем размеривать, – начал Плавин, – для открытой сцены сажени две, да каждый подзор по сажени?.. Ровно так будет!.. – прибавил он, сосчитав шагами поперек залы.
– Так! – повторял за ним и Симонов.
– В длину сцена будет, – продолжал неторопливо Плавин, – для лесных декораций и тоже чтоб стоять сзади, сажени четыре с половиной…
– Так! – подтвердил и на это Симонов.
– Актеры будут входить по той же лестнице, что и мы вошли; уборная будет в нашей комнате.
– В вашей комнате, – согласился Симонов.
– Сидеть публика будет на этих стульях; тут их, должно быть, дюжины три; потом можно будет взять мебели из гостиной!.. Ведь можно? – обратился Плавин к Симонову.
– Можно, я думаю, – отвечал тот. В пылу совещания он забыл совершенно уж и об генеральше.
– Пройдемте чрез гостиную, – сказал Плавин.
Все пошли за ним. Это тоже оказалась огромная комната. Мебель в ней была хоть и ободранная, но во вкусе a l'empire[25]: белая с золотым и когда-то обитая шелковой малиновой материей. По стенам висели довольно безобразные портреты предков Абреевых, в полинялых золотых рамках, все страшно запыленные и даже заплеснелые. В огромных зеркалах, доходящих чуть не до потолка, отразились длинные фигуры наших гимназистов с одушевленными физиономиями и с растрепанными волосами, а также и фигура Симонова в расстегнутом вицмундиришке и валяных сапогах.
– Мебели тут человек на двадцать на пять будет, а всего с зальною человек шестьдесят сядет, – публика не малая будет! – заключил он с гордостью.
– Какое малая! – подхватил Павел.
Когда они вошли в наугольную комнату, то в разбитое окно на них дунул ветер и загасил у них свечку. Они очутились в совершенной темноте, так что Симонов взялся их назад вести за руку.
Сначала молодые люди смеялись своему положению, но, когда они проходили гостиную, Павлу показалось, что едва мерцающие фигуры на портретах шевелятся в рамках. В зале ему почудился какой-то шорох и как будто бы промелькнули какие-то белые тени. Павел очень был рад, когда все они трое спустились по каменной лестнице и вошли в их уютную, освещенную комнату. Плавин сейчас же опять принялся толковать с Симоновым.
– Ну-с, Василий… как тебя по отчеству? – он заметно ласкался к Симонову.
– Мелентьич, – отвечал тот.
– Василий Мелентьич, давайте теперь рассчитаемте, что все будет это стоить: во-первых, надобно поднять сцену и сделать рамки для декораций, положим хоть штук четырнадцать; на одной стороне будет нарисована лесная, а на другой – комнатная; понимаешь?
– Понимаю-с, – отвечал Симонов. Он, в самом деле, все, что говорил ему Плавин, сразу же понимал.
– Что же все это будет стоить, – материал и работа? – заключил наконец тот с некоторым уже беспокойством в голосе.
– Материал – рублей пятнадцать; а работа что?.. Сделаю, – отвечал Симонов и вслед за тем как-то торопливо обратился к Павлу: – Только уж вы, пожалуйста, папеньке-то вашему напишите.
– Напишу, – отвечал Павел и сейчас же принялся писать; а Симонов, пожелав барчикам покойной ночи, отправился в свою избу.
На другой день, Плавин и обедать домой из гимназии не возвращался. Симонов тоже куда-то пропал, и Павлу сказали только то, что за Васильем прибегал и увел его с собою какой-то гимназический сторож. Под самые сумерки почти, Павел наконец увидел, что на двор въехали два ломовые извозчика; на одном возу сидел Плавин в куче разных кульков и тюков; а на другом помещался Симонов с досками и бревнами. Молодой предприниматель наш успел уже в гимназии составить подписку, собрать часть денег и купить на них все нужные вещи, которые, надо полагать, Ваньку даже заинтересовали, потому что он, с величайшею расторопностью, начал с извозчика Плавина таскать стопы оберточной бумаги, кульки с клеем, кистями, сажей, вохрой и мелом. Плавин, наскоро пообедав, велел Ваньке поставить самовар и в кипятке из него распустить клей и заварить на этой воде клейстер. Ванька побежал в кухню и весьма невдолге притащил оттуда огромный горшище с клейстером. Отвратительный клеевой запах и пар разнеслись по всей комнате; но молодые люди ничего этого не почувствовали и начали склеивать листы бумаги для задних занавесов и декораций. Павел работал даже с большим одушевлением, чем сам Плавин. Потом он не утерпел и сбегал посмотреть во флигель, что делает Симонов. Тот пилил бруски для рамок и напилил их уже огромное число. Жена Симонова сидела и сшивала холст для переднего занавеса.
На следующий день началось уже и рисование. Сам Плавин принялся за передний холщевой занавес. На нем он предположил изобразить, с имеющихся у него видов Москвы, большой Петровский театр. Павлу он поручил изготовлять декорации и научил его, как надо делать окна и двери. Для этого он велел ему одну сторону оконного переплета обводить краскою темною, а другую – посветлей, – филенки на дверях разделывать таким образом, чтобы слегка их оттенять, проводя по сырому грунту сажею, – и выходило отлично! Касательно лесных декораций у них вышел даже спор. Павел сначала было сделал на них голубое небо, потом стал выводить на нем корни и ветви, а около них размещать зеленые листочки. Плавин, увидев это, всплеснул только руками.
– Разве так рисуют деревья на декорациях? – воскликнул он: – сначала надо загрунтовать совсем темною краской, а потом и валяйте на ней прямо листья; один зеленый, другой желтый, третий совсем черный и, наконец, четвертый совсем белый. – Говоря это, Плавин вместе с тем и рисовал на одной декорации дерево.
– Это черт знает что такое выйдет! – возражал ему Павел, смотря на его работу.
– Нет, не черт знает; ставьте вашу декорацию и мою, и отойдемте вдаль.
Поставили, отошли. Декорация Павла оказалась – сеть какая-то; а у Плавина стояло точно живое дерево. Павел убедился, и этим способом дорисовал все остальные декорации.
От полковника получено было, наконец, письмо, извещающее, что Александра Григорьевна с величайшим удовольствием разрешает детям взять залу для такой умной их забавы. С своей же стороны Михаил Поликарпович прибавлял сыну: «Чтобы девушка гуляла, но дельца не забывала!» Полковник терпеть не мог театра.
– Для чего это какие-то дураки выйдут, болтают между собою разный вздор, а другие дураки еще деньги им за то платят?.. – говорил он, в самом деле решительно не могший во всю жизнь свою понять – для чего это люди выдумали театр и в чем тут находят удовольствие себе!
По получении разрешения от генеральши, Симонов тотчас же принялся устраивать в зале возвышенную сцену. Надобно было видеть, что делал этот человек. Он на себе одном перетаскал во второй этаж огромные доски и бревна. Автор даже затрудняется объяснить побуждавшие Симонова психологические причины, – одного желания потешить барчиков было мало; надо полагать, что Симонов сам уж очень любил театр. Молодые люди тоже не уступали ему в труде. У них все уже декорации были готовы, и установлены с приставными к ним дверями и крестьянскими хатами.
Повесили наконец и передний занавес. Симонов принялся его опускать и поднимать особенно приделанными бечевками на блоках. Павел (когда занавес поднимался) входил и выходил со сцены в нарисованные им двери, отворял и затворял им же нарисованные окна. Зрителей и на это зрелище набралось довольно: жена Симонова, Ванька, двое каких-то уличных мальчишек; все они ахали и дивились.
Театр, может быть, потому и удовлетворяет вкусам всех, что соединяет в себе что-то очень большое с чем-то маленьким, игрушечным.
Каждый вечер мои молодые люди ложились в постель – страшно перепачканные, с полуонемелыми от усталости ногами, но счастливые и мечтающие о том, что предстоит еще впереди.
X
Шипы искусства
А хлопот впереди предстояло еще немало!.. Великий Плавин (за все, что совершил этот юноша в настоящем деле, я его иначе и назвать не могу), устроив сцену, положил играть «Казака-стихотворца»[26] и «Воздушные замки»[27]. Вместе с Павлом в одну ночь они переписали роли. В составлении костюмов Плавин показал почти гениальную изобретательность. «Казак-стихотворец», как известно, – пьеса малороссийская; а потому казачьи чепаны Плавин предположил сделать из гимназических вицмундирчиков; стоило только обрезать светлые пуговицы, да зашить красный воротник черным коленкором, и – готово! Бритую хохлацкую голову и чуб он устроил: чуб – из конских волос, а бритую голову – из бычачьего пузыря, который без всякой церемонии натягивал на голову Павла и смазывал белилами с кармином, под цвет человечьей кожи, так что пузырь этот от лица не было никакой возможности отличить; усы, чтобы они были как можно длиннее, он тоже сделал из конских волос. В этом виде Павел очень стал походить на хохла, и хохла уже немолодого, за что и получил от Плавина роль Прудиуса. Для казацких штанов был куплен красный коленкор, из которого жена Симонова накроила и нашила широчайшие шальвары. Шапки-мурмолки Плавин произвел из картона, разрисовав его под бараний мех. Молодого казака Климовского стал играть гимназист седьмого класса, большой франт, который играл уже эту роль прежде и известен был тем, что, очень ловко танцуя мазурку, вылетал в своем первом явлении на сцену. Роль писаря Грицко Плавин взял себе: он вообще, кажется, претендовал на самые яркие комические роли!.. Марусю едва уговорили играть очень хорошенького собой гимназистика Шишмарева, который был в гимназических певчих и имел превосходнейший тоненький голосок. Нарядить его положили в самый лучший сарафан жены Симонова, сделать ему две косы из льну и увить их лентами. Выучить петь нашу молодежь взялся знакомый нам Видостан. Об этом именно и упрашивал его, говоря с ним в театре, Плавин. Видостан оказался очень пожилым актером, одетым в оборванный, испачканный фрачишко и дырявые сапоги, так что надобно было удивляться, каким образом он когда-нибудь мог изображать из себя молодого и красивого русского князя. Павел начал петь свои арии с чувством, но заметно уклоняясь от всяких законов музыки, так что Видостан неоднократно ему кричал: «Постойте, барин, постойте – куда ушли?» Маленький Шишмарев, как канареечка, сразу же и очень мило пропел все, что ему следовало.