
Мужчина смотрел долго.
Он не щурился. Не искал глазами. Просто держал лицо поднятым, будто слушал что-то за стеной. Гаргулия не дышала. Для неё это было нетрудно. Сложнее было не ждать, когда он увидит. У обычных людей не было нужного зрения. Они могли смотреть на карниз сколько угодно и увидеть только камень, птиц, грязь, старую штукатурку.
Он не видел.
Но чувствовал.
Это стало ясно по наклону головы. Совсем небольшому, почти вежливому. Так собака останавливается у закрытой двери, если за ней шевельнулась мышь. Так слепой человек поворачивается к окну, когда меняется свет. Мужчина в пальто стоял рядом с белой простынёй и слушал карниз.
Прошла минута. Может, меньше. Гаргулия не считала. По двору протянулся ветер, поднял край простыни на палец, медик тут же шагнул вперёд и поправил ткань. Мужчина моргнул. Опустил взгляд. Поправил шарф, потом достал из кармана белый платок и коснулся им лба. Пота на лбу не было. Жест выглядел привычным, почти театральным, но без зрителей, ради которых стоило бы играть.
Он повернулся к арке.
Шёл спокойно. Не быстро, не медленно — как человек, закончивший нужное дело. У выхода он на секунду задержался возле мусорных баков. Посмотрел на кучку игрушек. Плюшевый заяц лежал мордой в лужу. Мужчина не наклонился и не поправил его. Потом прошёл под аркой и исчез.
Через несколько секунд хлопнула дверца машины.
Звук пришёл с улицы, приглушённый стенами. Двигатель завёлся тихо, дорого. Машина отъехала мягко: без визга, без резкого газа, без обычной московской злости на узкий проезд. Гаргулия всё ещё сидела камнем. Только когда шум растворился в утре, камень отпустил её.
Лицо она запомнила.
Седые виски. Прямой нос. Светлые глаза. Спокойствие, слишком похожее на доброту. Шарф, лежавший слишком ровно после одного движения. Пальто, не испачканное двором. Походку. Наклон головы. То, как участковый кивал, пока не стал похож на игрушку с пружиной в шее.
Двор начал расходиться.
Медики наконец подняли носилки. Делали это аккуратно, без лишней суеты. Простыня исчезла за дверцей машины скорой помощи. Соседка больше не плакала; она сидела на нижней ступеньке подъезда и держала в руках стакан воды. Дворника увели под локоть, хотя он не сопротивлялся и, кажется, вообще не понимал, куда идёт. Полицейские переместились к машинам. Журналистов во двор не пустили. Они ловили прохожих у арки; красный микрофон тыкался то к одному лицу, то к другому.
К полудню двор почти опустел.
Остался белый прямоугольник на асфальте. Не простыня — след от неё. Белые метки рядом, несколько мокрых пятен, следы подошв, бумажный стаканчик в луже. Игрушки у баков никто не тронул. Музыкальная игрушка в чужом окне снова включилась на минуту, повторила свои четыре ноты шесть раз и замолчала. Видимо, в той квартире жил ребёнок, которому сегодня никто не объяснил, почему взрослые во дворе ходили тихо.
Гаргулия не улетела.
Она могла. Надо было. Башня была там, где всегда. На выступе ждал скол под левую лапу. Но Гаргулия всё равно оставалась на чужом карнизе: холодное пятно не отпускало. Даже когда тело увезли, запах остался. Слабее, тоньше, почти незаметный для любого, кто не родился по другую сторону мира. Он держался в трещинах асфальта, у стены, на краю лужи, под порогом подъезда.
Гаргулия сидела на карнизе и смотрела.
После школы во двор пришли дети.
Сначала двое мальчишек с рюкзаками. Они вбежали через арку, споря о чём-то своём, но у середины двора сбавили шаг. Один наступил почти рядом с белым прямоугольником и вдруг отдёрнул ногу. Другой сказал: «Ты чего?» Первый пожал плечами. Они обошли место стороной и побежали дальше, к заднему подъезду.
Потом появилась девочка с самокатом.
Она катила его рядом, потому что плитка во дворе была разбита. У белого следа она остановилась, посмотрела на асфальт и повернула к стене, хотя так было неудобнее. Самокат зацепился колесом за выбоину. Девочка дёрнула его, рассердилась, оглянулась, будто кто-то мог подсказать, на кого именно сердиться, и ушла.
Дети обходили место.
Они не знали про слои и воду без отражения. Просто у белого прямоугольника шаг становился короче. Взрослые прошли бы прямо. Взрослые умеют не замечать то, для чего у них нет слов.
К сумеркам двор посинел.
Окна зажглись одно за другим. У мусорных баков наконец появился дворник — другой, не утренний. Он посмотрел на игрушки, поморщился и собрал их в чёрный мешок. Плюшевый заяц ушёл последним. Мокрое ухо зайца прилипло к рукавице. Дворник стряхнул его и завязал мешок.
Гаргулия всё ещё не двигалась.
Штукатурка под когтями давно перестала осыпаться. Крылья затекли, хвост прижался к холодной стене. На крыше напротив два голубя устроились под козырьком и время от времени поглядывали на неё с осуждением, будто она заняла лучшее место и не пользовалась им как следует. Внизу прошла женщина с пакетом из аптеки, остановилась у белой линии, перекрестилась и пошла быстрее.
Запах слабел.
Но не исчезал.
Гаргулия ждала, сама не зная чего. Что мужчина вернётся. Что простыня снова появится у стены. Что двор объяснит себя, как иногда объясняются механизмы, если достаточно долго смотреть на шестерни. Ничего не произошло. Москва делала то, что умела лучше всего: закрывала дыру сверху обычным вечером. Свет в окнах, пакеты из магазинов, собаки на поводках, чужой ужин за стеной, вода в трубах.
Только у стены было холоднее.
Гаргулия видела это по дыханию людей. У арки пар исчезал сразу. У стены он держался плотнее, белел на миг и расползался, как если бы воздух там был на несколько градусов ниже. Никто не замечал.
Наконец она разжала когти.
Под когтями тихо треснула штукатурка. Гаргулия поднялась не сразу. Сначала ещё раз посмотрела туда, где лежала простыня. Потом — на арку, через которую ушёл мужчина в пальто. Потом — на окна, где отражался вечерний город. Лицо мужчины стояло перед ней так ясно, будто он всё ещё смотрел вверх.
Гаргулия расправила крылья.
Холодный след скользнул по перепонке мокрой ниткой. Она вздрогнула уже в воздухе. Потом оттолкнулась от карниза и поднялась над двором.
С высоты белый прямоугольник стал маленьким, арка — чёрной щелью. Игрушек у баков уже не было. Гаргулия повернула к Сухаревой башне.
Запах тянулся за ней — слабый, холодный, прилипший к перепонкам.
3.3. Бессонная ночь на башне
К Сухаревой башне Гаргулия вернулась в сумерках.
Она летела ниже обычного. Свет из верхних окон ложился на крылья жёлтыми пятнами; с тротуара её могли заметить, но люди возвращались с работы: смотрели в телефоны, несли пакеты, ругались у переходов и вели собак. Собаки видели больше хозяев, но помалкивали. У собак хватало ума не спорить с небом.
Гаргулия пересекла бульвар, прошла над крышей старого дома и села на любимый выступ.
Левая лапа сразу нашла скол.
Коготь застрял в знакомой неровности; Гаргулия не стала его вынимать. Обычно она проверяла скол машинально: провела когтем, убедилась, что больше ничего не отвалилось, села, замерла. Сегодня коготь задержался дольше.
Башня темнела сверху вниз.
Железный шпиль уже почти слился с небом. Водосточный жёлоб отдавал дневное тепло, но быстро остывал. Внизу зажигались окна, и Москва менялась на вечернюю: с жёлтыми прямоугольниками кухонь, белёсыми фарами на мокром асфальте и чёрными дворами, где уже трудно понять, кто стоит у подъезда и зачем.
Гаргулия сложила крылья.
Обычно в это время она каменела.
Это было просто. Камень не задаёт вопросов. Камень не вспоминает лица. Камень не чувствует запах, который тянется за ним от чужого двора через половину города. В каменной форме ночь проходила быстро: ветер, редкие птицы, сырость, первые трамваи утром. Гаргулия знала этот порядок. Семь лет он держал её лучше любых решений.
Сегодня она не окаменела.
Сидела живая — насколько это слово подходило существу, под серой кожей которого было больше камня, чем тепла. Морось перестала, но с крыльев ещё капало. Одна капля упала на выступ, скатилась в скол и исчезла в щели. Гаргулия проводила её взглядом, потом посмотрела туда, где за домами пряталась Сретенка.
Не моё дело.
Слова пришли сразу. Хорошие слова. Короткие, удобные. В них можно было завернуться, как люди заворачиваются в шарф, когда ветер бьёт в лицо.
Не моё дело.
Девочка была человеческая. У неё была мать, которую держали в скорой. Были соседи, дворник, полиция, медики, бумаги, которые потом сложат в папку и уберут на полку. Человеческая беда должна была оставаться среди людей. Гаргулия уже однажды вмешалась в человеческую беду, и семь лет после этого сидела на крыше, разговаривала с отсутствующими и училась не смотреть в одно окно слишком часто.
Она поджала когти.
Под когтями хрустнула мелкая крошка. Башня не возразила. Башни вообще редко спорят, если на них сидят правильно.
Не моё, повторила Гаргулия, уже тише.
И тут же вспомнила запах.
Не белую простыню. Не мужчину в пальто. Сначала именно запах. Он поднялся из-под асфальта, прошёл через карниз, по когтям, выше — в каменную грудь. Это не была человеческая беда. Человеческие беды пахли страхом, потом, гарью, больничной пылью, резиной медицинских перчаток, горячим железом. Этот след держался поверх всего. Тот самый: холодный, тонкий, не московский.
Гаргулия попыталась подобрать другое объяснение.
Может, болезнь. У людей бывают странные болезни. Они пахнут кисло, тухло, железно и неправильно. Люди изобрели целые дома, где одни люди долго нюхают других людей, стучат по ним пальцами, смотрят в бумажки и делают вид, что разобрались. Может, девочка болела чем-то редким. Может, её тело после этого стало пахнуть не так.
Нет.
Гаргулия даже не стала произносить вторую половину лжи. Она знала запахи болезней. Не по науке, а по крышам больниц, по авариям скорых, по ночам у окон, где люди слишком долго не включали свет. Запах во дворе был не от тела. Он пришёл к телу. Или вместе с тем, кто к нему прикасался.
Она подняла голову.
Над городом летел вертолёт. Далеко, с красной точкой на брюхе. Он прошёл над крышами, низко загудел и исчез в стороне Садового. Гаргулия проводила его взглядом, дождалась, пока гул уйдёт, и снова опустила морду.
Допустим, сказала она себе.
Допустим, где-то рядом истончился слой. Такое бывало. Москва стояла не только на земле, трубах и чужих костях, как любили говорить экскурсоводы с плохим вкусом. На неё были наложены другие места. Иногда они проступали. В Битцевском в прошлом году что-то утащило двух собак. На Яузе зимой неделю всплывала рыба, хотя по бумажкам вода была чистой. В старом подвале на Покровке однажды три дня слышали шаги, но никто не спускался проверить, и шаги смолкли сами.
Город умел переваривать странности.
Одна девочка. Один двор. Один холодный след.
Гаргулия ударила хвостом по камню — не сильно, только чтобы услышать звук.
Звук был глухой.
Одна девочка, повторила она.
И сразу увидела мужчину в пальто.
Сначала всплыло пальто. Серое, тяжёлое, ни капли грязи на подоле.
Потом — белый платок у лба, хотя пота не было.
Потом — участковый, кивающий слишком часто.
И наконец лицо, поднятое прямо к карнизу.
Случайности так не смотрят.
Гаргулия знала московских теней, домовых, речных, подвальных, чердачных. Мужчины в сером пальто среди них не было. И всё же участковый слушал его. Значит, девочку кто-то отметил. Не мать, не дворник, не полиция. Кто-то другой.
Гаргулия открыла глаза.
Внизу прошла машина с неисправным глушителем. За ней вторая, тише. Потом улица на несколько секунд успокоилась, и из глубины города донёсся низкий гул метро. Люди не слышали его с такой высоты. Гаргулия слышала: тяжёлый, подземный, ровный. Москва ворочалась во сне и не просыпалась.
Другие разберутся.
Это звучало разумно.
В городе жили сотни существ. Некоторые старше Гаргулии. Некоторые умнее. Некоторые специально занимались тем, что лезло не туда, оставляло следы и портило человеческие места. Были Ангелы. У них имелись списки, правила, порядок и неприятная привычка появляться, когда их меньше всего ждут. Если во двор на Сретенке действительно пришло что-то не из этого слоя, кто-нибудь должен был заметить.
Гаргулия только испортит.
Портить она умела. Она нарушила ход одной аварии, и семь лет потом все трое расплачивались молчанием. Если теперь она снова сунется в чужую историю, следы приведут к башне. Потом — к старой аварии. Потом — к Оле.
Пусть Ангелы.
Гаргулия почти поверила.
Почти.
Потом вспомнила, как во дворе сказали: «остановка сердца».
Вот где Ангелы не смотрят, подумала она. Если бумага примет слова «остановка сердца», если мать отправят из одного кабинета в другой, если подписи встанут на места, порядок останется целым. Ангелы любят порядок. Не справедливость. Не жалость. Порядок. Остановка сердца — удобная формула. Под ней можно похоронить всё, что не поместилось в протокол.
Гаргулия резко поднялась.
Крылья раскрылись сами. Она не взлетела. Только прошла по выступу до края и обратно. Камень под лапами остывал. На шпиле скрипнула металлическая деталь. Ветер принёс запах мокрой листвы, жареного лука из чужой кухни и бензина. Обычная Москва. Ни следа двора на Сретенке. Но внутри запах держался, как заноза.
Она дошла до скола, остановилась и снова села.
Потом она увидела Олино окно.
Сначала — только окно: маленький жёлтый прямоугольник, к которому она семь лет не снижалась. Потом полка с плюшевой совой и баночкой с пуговицами. Маленькая фигурка между ними. Перо под подушкой. Пемза под кроватью. Булавка в ящике. Книжка про сов. Лист с одним словом.
Потом имя.
Оля.
Гаргулия окаменела.
На этот раз не для защиты от чужого взгляда. Не для экономии сил. Камень прошёл по ней грубо, рывком, будто кто-то ударил изнутри. Крылья застыли в неудобном положении. Когти впились в выступ. Даже хвост перестал двигаться.
Последние годы она практически не произносила это имя.
Не вслух. Даже в мыслях старалась не произносить целиком. Были обходные слова: девочка, ребёнок, окно, дом, годовщина, проверка. Были удобные объяснения. Было «по службе». Было «чтобы Ангелы не нашли». Имя она прятала так же, как тот лист: под тяжёлым камнем, подальше от взгляда. Если не разворачивать, можно было делать вид, что там ничего нет.
Оля.
Камень отпустил не сразу.
Сначала дрогнул один коготь. Потом крыло. Потом Гаргулия втянула воздух, хотя не нуждалась в нём так, как люди. Воздух был холодный, с городским дымом и поздней сыростью. Она произнесла имя внутри ещё раз, осторожно.
Оля.
Потом почти человечески, мягче:
Олечка.
От этого стало хуже.
Она подняла лапу, поставила её на скол и надавила. Боль в камне была сухая, понятная. Она слушалась. Имя — нет.
«Если я влезу, я выдам себя», — сказала себе Гаргулия.
Это было правдой.
Если она начнёт искать, кто стоял у простыни, кто оставил след, кто привёл холод во двор, ей придётся летать ниже, спрашивать, следить, вмешиваться. Кто-то заметит. Мужчина в пальто уже почти заметил. За ним могут быть другие. Ангелы могут оглянуться. И тогда старая авария, старая спасённая девочка, старая опека, подарки в комнате, ежегодные круги над домом — всё это сложится в цепочку. А цепочка приведёт к Олиному дому.
Выступ под лапами словно сузился.
Семь лет молчания держались на одном: не подходить. Не трогать. Не смотреть слишком близко. Не произносить имя. Пусть ребёнок живёт человеческой жизнью, ходит в школу, сердится на родителей, прячет фантики, вырастает из ковриков с совами и не знает, что над её домом раз в год проходит серая тень.
Если Гаргулия начнёт искать, над Олиным домом снова заметят серую тень.
Она посмотрела на город.
Где-то на севере шёл самолёт на посадку. Его огни мигали ровно, без тревоги. Ниже, над крышами, пролетела стая обычных ворон. Гаргулия вздрогнула раньше, чем поняла, что среди них нет той, кого она искала глазами. Птицы ушли к тёмному пятну парка. Жёлоб снова был пуст.
В памяти белая простыня на Сретенке дёрнулась — и под ней оказалась Оля.
А если завтра там будет Оля?
Гаргулия перестала слышать метро.
Ветер остался. Машины остались. Башня осталась под когтями. Но всё это отодвинулось. Она увидела не двор на Сретенке, а другой двор. Не белую простыню, а ту же белую простыню, только под ней знакомая коса, знакомая рука, знакомый пластырь — уже не тот, детский, с клубничкой, а какой-нибудь новый, подростковый, на пальце или колене. Она не знала, как Оля выглядит сейчас вблизи. От этого когти вошли в камень глубже.
Она не знала.
Не знала, в опасности ли Оля. Не знала даже, как это проверить, не приблизившись. Не знала, слышала ли девочка когда-нибудь голоса в трубах, видела ли тени, обходила ли плохие места стороной. Не знала, сохранилась ли фигурка на полке. Не знала, нашла ли она лист. Не знала почти ничего, кроме того, что однажды спасла её, потом ушла и семь лет называла свой уход мудростью.
Этого хватило.
Гаргулия снова поднялась.
Теперь она не ходила по выступу. Стояла. Крылья чуть раскрыты, лапы расставлены широко, голова опущена. Так она стояла перед прыжком с крыши, когда нужно было поймать поток воздуха. Только прыгать было ещё рано. Ночь не кончилась. До рассвета ещё можно было придумать разумное возражение.
Возражение не пришло.
Пришёл вертолёт, уже другой, с белым огнём и глухим лопастным стуком. Потом прошёл последний поезд где-то под землёй. Потом город притих на короткое время между поздними возвращениями и ранними выездами. Башня остыла совсем. Когти Гаргулии примёрзнуть не могли, но холод входил в суставы и делал движения тяжёлыми.
Она сидела до рассвета.
Не каменела. Не спала. Не притворялась статуей. Иногда поворачивала голову в сторону Сретенки. Иногда — туда, где был дом Оли. Один раз почти расправила крылья и тут же сложила обратно. Лететь к дому нельзя. Это было старое правило, и за ночь оно не стало менее опасным.
К утру остались два решения.
Первое — проверить, была ли девочка на Сретенке одна.
Не в смысле двора, матери или полиции. Гаргулия знала, что такие следы редко появляются один раз. Если чужой холод пришёл за ребёнком, он мог приходить и раньше. Москва большая. В ней легко спрятать три похожие смерти: одну назвать «остановкой сердца», другую — «несчастным случаем», третью — «неустановленной причиной».
Второе — найти Ворону.
Ворона знала не крыши и карнизы, как Гаргулия, а слухи: мусорные баки, школьные дворы, старух на лавках, птиц у больниц, голубей у вокзалов, чёрных птиц на кладбищах. Если где-то находили детей с одинаковым холодом вокруг, воронья сеть могла каркать об этом давно.
Сначала Ворона.
Гаргулия подумала о Джинне.
Мысль пришла сама и сразу упёрлась в старый запрет. Она велела ему не приближаться. Ни при каких обстоятельствах. Он послушался. Семь лет не появлялся, не спорил, не смеялся своим сухим голосом, не говорил неприятную правду раньше времени. Звать его теперь было бы удобно. Слишком удобно. Гаргулия не любила удобные решения, если они требовали признать, что вчерашняя гордость была глупостью.
Джинн — потом.
Если без него никак.
Она выпрямилась.
Рассвет пришёл серый, без солнца. Небо над Москвой посветлело неохотно, словно город включил большой мутный плафон и сам остался недоволен результатом. Окна гасли. Первые машины тянулись по улицам. Где-то внизу хлопнула дверь подъезда, зашуршали шаги дворника, звякнуло ведро.
Гаргулия расправила крылья.
После бессонной ночи они двигались тяжело, будто застыли на шарнирах. Она несколько раз повела плечами, стряхнула сырость, провела когтем по сколу любимого выступа. Камень не изменился.
Хорошо.
Она поднялась на край крыши. Когти сорвались с камня раньше, чем она успела снова сказать себе: «Не моё».
Гаргулия оттолкнулась.
Воздух принял её плохо: сырой, тяжёлый, утренний. Крылья ударили вниз один раз, второй. Башня ушла за спину. Сретенка осталась в стороне. Дом Оли оставался дальше — в той части города, куда сейчас нельзя было смотреть слишком долго.
Она повернула к Сокольникам.
Там, среди старых деревьев, крыш, чердаков и птичьих маршрутов, когда-то было главное гнездо Вороны. Гнездо могло быть пустым. Его могли занять другие. А Ворона, если услышит её заранее, наверняка заставит ждать. Это было бы в её духе.
Гаргулия летела быстро.
Не к еде. Не к башне. Не от скуки.
К Мудрой Вороне.
К той, кто могла знать.
Крылья били по сырому утреннему воздуху сами — тело решило раньше неё.
Глава 4. Север
4.1. Сокольники. Молодая ворона
До Сокольников Гаргулия долетела быстро.
От Сухаревой башни она полетела проверенным маршрутом: над Бульварным кольцом, дальше через Сокольническую сторону, мимо крыш, которые ещё не успели высохнуть после ночи. Утро было серое, холодное, с низкой дымкой над улицами. Москва только просыпалась. В окнах загорались кухни, во дворах скребли лопатами дворники, на остановках стояли люди с такими лицами, будто день уже успел им задолжать.
Гаргулия летела ниже обычного, но всё равно достаточно высоко, чтобы её не принимали всерьёз. Несколько собак подняли морды. Один человек у окна задержал взгляд на серой тени между домами, потом отступил в комнату. Он посмотрел ещё секунду, зевнул и отошёл от окна. На кухне щёлкнул чайник.
От парка потянуло прелыми листьями.
В Сокольниках было пусто. Не совсем, конечно: большой городской парк никогда не бывает пустым до конца. Где-то в стороне лаяла собака. По дальней дорожке бежал человек в яркой куртке, дышал тяжело и смотрел себе под ноги. По центральной аллее шла женщина с коляской. Колёса шуршали по мокрым листьям, и этот звук в утреннем парке казался громче машин за оградой.
Гаргулия облетела женщину далеко стороной.
Привычка прятаться от людей жила в теле крепче любых решений. Даже теперь, когда она летела не за пищей и не обратно к башне, она всё равно выбирала тень над деревьями, серую полосу между кронами, пустой просвет над зарослями. Если кто-то внизу замечал серую тень, взгляд должен был соскользнуть дальше.
Дальний угол, ближе к Богородскому, начинался без вывески.
Просто дорожки становились уже, фонари встречались реже, а старые деревья стояли плотнее. Здесь Сокольники меньше походили на парк и больше — на лес, который согласился притвориться частью города, но не дал письменного обещания вести себя прилично. Деревья стояли так плотно, будто город кончился на прошлой аллее. Под корнями темнели мокрые ямы. В траве что-то шевельнулось и тут же исчезло. Гаргулия заметила движение краем глаза и не стала вглядываться. В эту минуту ей были нужны не мелкие лесные жильцы.
Ей нужны были вороны.
Три старых дуба стояли треугольником вокруг небольшой поляны. Они были толстыми, кривыми, с тёмной корой и тяжёлыми ветвями. Под ними пахло желудями, мокрой корой и старым птичьим жильём. В кронах чернели гнёзда. Не одно и не два. Целая неровная россыпь, спрятанная между ветками так, что человек снизу увидел бы только комья сухих прутьев и решил бы, что деревья давно пора чистить.
Гаргулия сделала круг над поляной.
Вороны заметили её сразу.
Сначала в кронах прошёл шорох. Потом короткое карканье, резкое, тревожное. Ещё через миг с верхних ветвей сорвались несколько птиц и поднялись над дубами чёрными рваными пятнами. Они конечно же не бросались на Гаргулию. Но демонстрировали осторожную озабоченность. Кружили выше, следили, перекрикивались. Держали высоту и не выпускали её из круга. Внизу, в гнёздах, просыпались остальные.
Гаргулия выбрала нижнюю ветку центрального дуба.
Ветка была крепкой. Но не для Гаргулии. Когда Гаргулия села, дерево глухо скрипнуло, листья дрогнули, с коры посыпались капли. Несколько ворон взлетели с таким криком, будто дуб только что объявил о конце света. Гаргулия сложила крылья и осталась неподвижной.
В вороньей иерархии Гаргулия ничего не значила и командовать не могла.
С Мудрой Вороной она могла спорить, ругаться, молчать по полдня и всё равно оставаться рядом. Эти же птицы не были её стаей. Они знали её как спутницу Мудрой Вороны: серую тень с башни, чужого хищника рядом с той, кого слушали. Знать — не значит подчиняться. Бояться — тоже не значит слушаться.
Поэтому Гаргулия не двигалась.
Она опустила веки, закрыла пасть, прижала хвост к ветке. Снаружи стала почти статуей. Камень мог напугать меньше, чем живая морда с зубами. По крайней мере, Гаргулия на это надеялась. Гаргулия надеялась, что этого хватит, и сама злилась на это слово.
Вороны шумели долго.
Одни кружили над поляной. Другие перескакивали с ветки на ветку, держась выше. Третьи сидели в глубине крон и переговаривались короткими деловыми криками. Ни одна не приближалась. Где-то справа капала вода с ветки: капля, пауза, ещё капля. Вдалеке залаяла собака. Бегун в яркой куртке протопал по дорожке и исчез за деревьями.
Вы ознакомились с фрагментом книги.