
— Какая разница, — лениво отзывается конвоир, идущий рядом с тележкой. — Её жизнь здесь ничего не стоит. Одним номером меньше.
На площади уже выстроена многотысячная колонна каторжан. Надсмотрщики мечутся вдоль строя, выкрикивая команды и размахивая дубинками. Алета стоит в третьем ряду. Её лицо белое, как известь, губы судорожно шевелятся, но я не могу разобрать слов сквозь гул сирен. Она делает порыв шагнуть ко мне, но стоящий сзади мужчина грубо дергает её за локоть обратно в шеренгу, спасая от неминуемой смерти.
Тележка продолжает свое движение. Камни и мерзлые комья земли с хрустом вылетают из-под кованых колес. Впереди, за углом административного блока, начинает явственно ощущаться неестественный, сухой жар, исходящий от накопительных печей терминала. Сапоги конвоиров гулко стучат по бетонному пандусу.
Тележка резко замирает. До меня доносятся обрывки спора — надсмотрщики утилизационной команды сверяют номера с дежурным офицером. Где-то на окраине зоны заходится хриплым лаем свора лагерных псов.
— Быстрее! — рявкает старший смены. — Их место в пламени, а не на распределении. График не ждёт.
Меня стаскивают с тележки грубыми, мозолистыми руками. Моё тело падает на бетонную платформу, как мешок, набитый сухими костями. Лицо утыкается в липкую, холодную жижу. Здесь пахнет ржавчиной, серой и мокрым углём. Острая вспышка боли на секунду полностью лишает меня зрения, легкие отказываются принимать этот раскаленный воздух.
— Двигайся, падаль! — над головой гремит голос конвоира.
Его тяжелый кованый сапог опускается в нескольких миллиметрах от моего лица, обдавая меня фонтаном грязной кашицы. Он хватает меня за ворот робы, пытаясь оттащить к загрузочному люку печи, но я остаюсь неподвижной — поврежденные мышцы спины просто отказываются подчиняться приказам мозга. Он с ругательством выпускает ткань, и я снова бьюсь боком о бетон. Внутри что-то глухо хрустит.
Нас волокут дальше. Мои пальцы беспомощно скребут по шероховатому полу, оставляя на нем грязные полосы.
Заставляю себя приподнять голову. В самом центре распределительной зоны, возле весов, стоит старший инспектор Краус. Его синяя эрийская форма безупречна, на ней нет ни единого пятнышка сажи, а высокие сапоги начищены до зеркального блеска. На его породистом лице играет легкая, едва заметная ухмылка — он искренне наслаждается этим утренним процессом сортировки человеческого материала. Его громкий, резкий голос отчетливо выкрикивает номера из толстой учетной тетради, пока штурмовики за его спиной методично бьют тех, кто идет слишком медленно.
Я почти перестаю чувствовать физическую боль — она притупляется, переходя в монотонный, оглушительный звон в ушах. Внутри остается только пустота и ледяная, чистая концентрация.
Меня тащат к самому зеву топки. Пальцы скользят по влажной грязи, сознание балансирует на самой грани забытья. Но глубоко внутри, под коркой страха и сломанных ребер, продолжает биться одна-единственная мысль.
Просто дышать. Держать ритм сердца.
Внезапно морозный, насквозь пропитанный гарью воздух разрывает резкий, ни на что не похожий рычащий гул форсированных моторов. Тяжёлые армейские мобили Чёрной Стражи. Этот звук на Аркатесе невозможно перепутать ни с чем — это не скрип ржавых лагерных телег и не глухой стук рабочих дрезин. Это утробный, вибрирующий рокот бронированных машин из самой столицы. Звук чистой, карающей власти, которая не знает преград и компромиссов.
Прибыла Империя.
Мгновенно смолкает хриплый, надрывный лай сторожевых псов на вышках, сменяясь жалобным скулением. Надсмотрщики, которые ещё секунду назад лениво курили или с садистским азартом избивали каторжан, мгновенно каменеют. Тяжёлые резиновые дубинки и кожаные плётки замирают в их руках, готовые выпасть из онемевших пальцев.
Тишина сгущается над замерзшим аппельплацем так стремительно, что становится физически тяжело дышать. Страх, до этого принадлежавший только нам, заключённым, резко меняет направление — теперь им до самых костей пропитываются наши палачи. Даже полярный ветер будто замирает у бетонных стен крематория, фиксируя эту мертвую, звенящую паузу. Что-то грядёт. Что-то неотвратимое.
— Краус! — этот голос гремит как выстрел из крупнокалиберного орудия, напрочь перекрывая стихающий рокот глушителей. — Объяснение в течение трёх секунд: почему в Главный штаб снабжения лёг рапорт о масштабном повреждении стратегического груза на погрузочном участке E-17?!
Я слышу его. Моё лицо прижато к обледенелой лагерной грязи, левый глаз полностью заплыл от крови, а сознание балансирует на грани обморока, но этот сухой, безупречно чёткий, металлический баритон бьёт прямо в мозг, мгновенно вырывая меня из удушливого забытья. Словно прямо над моим ухом с сухим щелчком передёрнули затвор винтовки.
Адриан Эрлинг. Гроссмейстер Канцелярии. Монолит. Человек, который сослал меня в этот ледяной ад на пару месяцев, чтобы «протрезвить мою слишком умную голову».
Я не могу видеть его чётко — перед глазами плывёт липкая, густая багровая пелена, а силуэты людей двоятся и рассыпаются на серые пятна. Но его присутствие я ощущаю каждой выжившей клеткой своего изломанного тела. Оно давит на плечи, как предгрозовой атмосферный фронт. Оно входит в лёгкие вместе со вкусом ржавчины и жжёной серы.
Шаги Адриана звучат в абсолютной тишине двора, как чёткие, ритмичные удары стального хлыста по замёрзшему камню. Каждый шаг выверен до миллиметра, в его походке нет ни капли суеты, только абсолютная, пугающая уверенность высшего хищника Системы.
Даже сквозь пелену боли и угольной пыли я отчётливо представляю его облик, врезавшийся в мою память ещё в столице: безупречная чёрная шинель из дорогой суконной шерсти, на которой нет ни единой складки, ни единой пылинки. Тусклый, зловещий отблеск имперского орла на груди, застёгнутый под самый подбородок ворот и плотно облегающие пальцы кожаные перчатки. Он идёт мимо застывших шеренг, и весь лагерь кажется декорацией, которую он приехал демонтировать. В его облике нет ничего человеческого, ничего лишнего.
Комендант Краус мгновенно бледнеет. Его лоснящееся лицо покрывается испариной на морозе, фуражка съезжает набок, но он не смеет её поправить. Он стоит навытяжку, но по едва заметной дрожи в плечах ясно: он готов провалиться сквозь землю.
— Господин командир... — лепечет комендант, судорожно глотая холодный воздух. — Погодные условия... Мы не успели вовремя укрыть плиты, из-за падения температуры пошла деформация сланца...
— Молчать! — Эрлинг не кричит, но от его низкого, вибрирующего тона у конвоиров подкашиваются ноги. — Ты дал приказ грузить сланец с прямым нарушением технического регламента. Десять защитных плит для урановых эшелонов дали сквозные трещины. ДЕСЯТЬ, Краус! Это не инвентарная потеря, это транспортный коллапс сектора и прямая диверсия, ставшая возможной из-за твоей халатности! У тебя на складе отсутствует дисциплина, учёт формальный, а персонал профнепригоден. По какому пункту устава ты действовал?
— Я... я оценивал ситуацию на месте, исходя из темпов погрузки...
— Ситуация оценивается командованием, а не тобой. Ты не штабной аналитик, Краус. Ты исполнитель. Твоя задача — строго следовать протоколу, а не интерпретировать его. Это ЧП масштаба Главного штаба снабжения. Прямой шаг к твоему разжалованию.
Он приближается к платформе печей, чеканя шаги. На плацу повисает мертвая, звенящая тишина. Тысячи каторжан стоят неподвижно, боясь сделать лишний вдох. Конвоиры утилизационной команды застыли по стойке «смирно».
Лежу в жидкой, обледенелой грязи у самого подножия бетонного пандуса крематория, прижатая левой щекой к острой каменной крошке. Каждое скользкое, поверхностное дыхание — это сознательный выбор между удушьем и агонией; левое плечо и грудная клетка превратились в сплошной, пульсирующий очаг разрывающей боли. Конвоир, застывший рядом со мной, полностью деморализован внезапным появлением Командира. Под ледяным, фиксирующим взглядом Эрлинга он цепенеет, делает судорожное, неловкое движение назад, на мгновение теряет равновесие на скользком бетоне и всем своим весом, тяжелым подкованным сапогом, наступает мне прямо на вывернутую, покалеченную правую руку. На ту самую ладонь, где сухожилия уже лопнули во время утренней аварии.
Острая, ослепительно-белая судорога прошивает позвоночник от копчика до затылка, выжигая остатки сознания. Я не выдерживаю. Моя хваленая выдержка, моя гордость Нордергардов рассыпается в прах. Из распухших, разбитых губ вырывается слабый, задушенный, похожий на предсмертный хрип всхлип. Этот звук кажется кощунственно громким в стерильной, мертвой тишине замершего аппельплаца.
Комендант Краус стоит спиной ко мне. Он слишком напуган министерским разносом, слишком занят спасением собственной шкуры, чтобы зафиксировать то, что происходит у него за спиной. Но Адриан Эрлинг стоит на возвышении, лицом к платформе накопительных печей.
В ту же секунду наш взгляд пересекается сквозь серую пелену угольной пыли и морозной дымки.
Я вижу, как в глубине его палевых глаз мгновенно, до предела сужаются зрачки, а веки едва заметно, судорожно вздрагивают. Безупречное, выточенное из бледного мрамора лицо Адриана на долю секунды застывает в выражении абсолютного, дикого неверия. Он узнает меня. Узнает под слоем крови, копоти и лагерной грязи. Тонкие ноздри раздуваются, ловя морозный воздух, а челюсть сжимается с такой сильной фиксацией, что на скулах отчетливо перекатываются желваки, а кожа вокруг губ становится мертвенно-белой. Это больше не холодное, служебное недовольство халатностью подчиненного. Это чистая, первобытная, контролируемая ярость человека, чей самый ценный, неприкосновенный актив только что попытались безбожно уничтожить у него на глазах.
Эрлинг делает резкий, стремительный шаг вперед. Его рука в тяжелой черной перчатке без единого слова, сокрушительным движением отталкивает Крауса с дороги — комендант от неожиданности едва не летит кубарем на обледенелые камни, чудом удерживая равновесие. Гроссмейстер идет прямо ко мне, чеканя шаги по бетонному пандусу. В его глазах бушует ледяной, уничтожающий все на своем пути ураган, а на маске его идеальной, системной дисциплины появляется глубокая, пугающая трещина.
— Что здесь происходит? — его голос звучит неестественно тихо, почти шепотом, но от этой зловещей, удушающей тишины стоящие рядом надсмотрщики мгновенно бледнеют и отступают на шаг, втягивая головы в плечи. — Что именно вы планируете сделать с этой каторжанкой? Ответ. Немедленно.
Краус, задыхаясь от страха и растерянности, семенит за ним следом, на ходу утирая крупный пот со лба грязным платком:
— Господин командир... Прошу прощения, это... это стандартная процедура сортировки. Заключенная из штрафного сектора. Попала под завал при аварии на погрузочной линии. Медицинский осмотр нецелесообразен, состояние нерабочее, критическое, множественные переломы. Настоящий «шлак», господин Гроссмейстер. Я лично выдал устное распоряжение на немедленную утилизацию. Исключительно ради оптимизации лагерных ресурсов, чтобы не тратить дефицитные медикаменты и пайки на нерентабельный элемент...
Он продолжает говорить, его канцелярские, выверенные формулировки звучат мерзко и обыденно, но я вижу, как Эрлинг больше его не слушает. Он смотрит только на меня, и в этом взгляде читаю приговор коменданту. Краус совершил самую страшную ошибку в своей жизни: он нарушил закон Империи, который сам Эрлинг исполняет бесприкословно. — Ты выдал? — Эрлинг резко оборачивается, и его голос бьет Крауса как обухом. — Ты превысил свои полномочия, комендант! Ты что, возомнил себя высшим трибуналом? Кто дал тебе право самовольно ликвидировать заключенных без санкции ведомства снабжения?
Он подходит к Краусу вплотную, понижая тембр до опасного шепота:
— Согласно параграфу 7—35 Имперского Устава по обращению со спецконтингентом, только официально подтвержденная лагерным врачом смерть дает право на утилизацию тела! Где медицинское заключение? Где подпись доктора?
— Но... она неоперабельна... она все равно подохла бы через час...
— Неоперабельность не аннулирует юридический протокол Империи! — Эрлинг буквально уничтожает Крауса взглядом. — Это Нордергард. Ее дело находится под моим личным командным контролем. Я отправил ее в этот сектор не для того, чтобы ты сжигал имперскую собственность по своему усмотрению, скрывая бардак на руднике! Ты нарушил три фундаментальных параграфа за одну смену. Ты играешь со следственным комитетом, Краус.
Адриан резко отворачивается от коменданта. Он ни на секунду не позволяет себе проявить жалость ко мне — это разрушило бы его статус и выдало бы его мотивы. Его взгляд на мое изломанное тело остается жестким, но я замечаю, как его пальцы напрягаются.
— Объект Нордергард изымается из ведения сектора, — чеканит он.
Его слова падают как тяжелые гильотины, отсекая любые возражения Крауса. Адриан даже не смотрит на коменданта — его ледяной, фиксирующий взгляд намертво прикован к моему изломанному телу.
Двое сопровождающих его Чёрных Стражей — элитные гвардейцы — делают синхронный шаг вперёд. Они переводят взгляд с меня на Адриана, и на их обычно бесстрастных лицах проступает минутное замешательство. Один из них, старший офицер с серебряными петлицами, нерешительно переступает с ноги на ногу. Он смотрит на маслянистую угольную грязь, на запекшуюся кровь, покрывающую мою порванную робу, а затем бросает быстрый взгляд в сторону сверкающего лаком личного автомобиля Гроссмейстера.
— Господин командир... — глухо, сквозь фильтр маски, произносит гвардеец, пытаясь воззвать к параграфам лагерного регламента. — Её состояние... Согласно санитарному протоколу транспортировки, мы не можем забрать её в таком виде. Инструкция министерства категорически запрещает перевозку несанированных заключенных в штабном транспорте без изоляционного бокса.
— Значит, засуньте её в мой мобиль! Немедленно! — рявкает Эрлинг.
Этот яростный, оглушительный окрик заставляет гвардейца буквально отпрянуть. В глазах Командира вспыхивает такое дикое, первобытное бешенство, что утилизационная команда вокруг печей синхронно втягивает головы в плечи. Офицер Чёрной Стражи мгновенно вытягивается в струну, понимая, что ещё одно слово — и его самого отправят в эти печи вслед за лагерным шлаком.
— Есть, господин командир! — в один голос гаркают стражи.
Меня отрывают от земли грубо, но со сдержанной, пугающей точностью. Когда сильные руки в перчатках вздергивают мое тело вверх, сломанное ребро с хрустом вонзается куда-то глубоко в легкое. Из моего горла вырывается лишь задушенный, булькающий свист — на полноценный крик просто не хватает кислорода. Мир перед глазами окончательно ломается, превращаясь в калейдоскоп из серого неба, черных труб и застывших лиц.
Меня несут через весь плац. Через строй тысяч каторжан, замерших в безупречных, мертвых шеренгах. Ни один из них не смеет пошевелиться, но я кожей чувствую, как их взгляды — полные дикого, парализующего неверия — провожают нас.
Дартлогийка. Штрафница сектора, которую минуту назад волокли на сожжение, теперь плывет на руках личной гвардии Гроссмейстера Канцелярии. Я для них — призрак, восставший из пламени печей. В этой гробовой тишине их молчаливый шок граничит с благоговением.
Адриан идет впереди, ни разу не оборачиваясь. Его шаги резки, движения угловаты — я слишком хорошо знаю его, чтобы понять: он на пределе. Он совершает должностное преступление, нарушает дюжину регламентов ради выживания «особого объекта», и эта необходимость ломать собственную Систему разрывает его изнутри. Краус трусливо плетется следом, бледный как известь, судорожно сжимая в руках свой дурацкий планшет.
Возле распахнутой тяжелой двери мобиля один из стражей нервно оглядывается:
— Где ткань? Живее, разворачивай изоляцию!
Второй гвардеец судорожно выдергивает из багажного отсека плотный рулон прорезиненной серой материи, предназначенной для перевозки зараженных грузов. Они расстилают её прямо на заднее сиденье, пахнущее дорогой кожей. Меня буквально пеленают в этот жесткий, холодный холст, как сломанную куклу, фиксируя шею и поврежденные конечности, чтобы я не оставляла кровавых следов на безупречной министерской обивке. Страж морщится от запаха лагерного пота и гари, но исполнительский страх перед Эрлингом заставляет его работать быстрее.
Меня аккуратно опускают внутрь. Тяжелая бронированная дверь захлопывается с глухим, монолитным щелчком, полностью отсекая внешние звуки Аркатеса — лай собак, гул сирен и рев кремационных печей.
Здесь царит абсолютная, стерильная тишина. Пахнет дорогим табаком, машинным маслом, кондиционированным воздухом и холодной высококачественной сталью. Рубчатые кнопки управления, матовый блеск панелей — все здесь дышит сокрушительной, сытой мощью Империи.
Мое изломанное тело пронзает очередная судорога боли, но здесь, в этом закрытом пространстве, она начинает казаться далекой и рассеянной. Веки наливаются свинцом. Силы окончательно покидают меня, и я глубже погружаюсь в жесткие складки изоляционной ткани, как в кокон.
Слышу свое собственное, прерывистое дыхание.
Глава 14: Тонкая грань
Тьма отступает неохотно, рывками. Сознание возвращается ко мне вместе с резким, сильным толчком, от которого внутри всё взрывается новой волной боли. Мобиль кренится, колёса с надрывным воем пробуксовывают в вязкой жиже.
За бронированными окнами больше нет Аркатеса. Там бушует яростный, ветреный хаос. Обещанный синоптиками субполярный ливень хлынул стеной, за считанные минуты превратив каменистую горную дорогу в смертельную ловушку из жидкой глины, селевых потоков и обломков сланца. Вода хлещет по стеклам так, что мир за ними кажется размытым кошмаром.
В кабине потрескивает рация. Сквозь помехи прорывается панический голос капитана конвоя сопровождения:
— Командир! Третий и четвёртый грузовики застряли в оползне на подъёме к перевалу! Грязевой поток заблокировал колёсные оси, мы теряем сцепление, видимость нулевая! Запрашиваю разрешение остановить колонну...
Адриан включает внутреннюю связь. Его голос, раздающийся из динамиков, звучит пугающе спокойно на фоне бури:
— Отказать. Вы задерживаете график министерства. Разворачивайте инженерные лебёдки. Офицер штурмовой группы, заберите моего водителя для усиления вашей точки. Я поведу командный мобиль сам по старому тракту. Встретимся у развилки Шестого моста.
Слышно, как хлопает передняя дверь, выпуская водителя в бушующую стену дождя. Тяжёлая машина снова трогается, уверенно разрезая грязевые валы мощным приводом. Но природа оказывается сильнее даже имперской техники. Через полчаса безумной гонки сквозь шторм мобиль намертво замирает под скальным навесом. Двигатель переходит на тихий, едва слышный холостой ход. Мы застряли. Отрезаны от конвоя, от лагеря, от всего мира.
Только сумасшедший стук ледяных капель по титановой крыше. И мы одни.
Перегородка между водительской кабиной и пассажирским салоном отъезжает в сторону с тихим. Тяжёлый бронированный мобиль слегка покачивается от ударов ветра снаружи, но здесь, внутри, воцаряется удушливая, почти осязаемая замкнутость. Адриан Эрлинг неторопливо снимает промокшую фуражку, кладёт её на матовый пластик приборной панели и медленно разворачивается в кресле.
Я лежу на заднем сиденье, наглухо запелёнутая в жёсткий серый брезент. Сквозь узкую, склеившуюся от запекшейся крови щёлочку едва приоткрытого правого глаза я неотрывно наблюдаю за каждым его мимолётным движением. Моё левое веко полностью распухло, но правое зрение сейчас — единственный канал связи с реальностью.
Он долго, бесконечно долго смотрит на меня. В полумраке салона, который едва освещается тусклым синеватым сиянием навигационной панели, его лицо кажется высеченным из цельного куска кости. Никаких эмоций. Абсолютный, граничащий с жестокостью контроль, которому его годами учили в Канцелярии. Но я замечаю то, что скрыто от внешнего мира: под туго застёгнутым воротником кителя его грудь вздымается слишком тяжело и рвано. Это не усталость от дороги. Это остатки той ярости, которую он только что подавил на плацу перед Краусом.
Адриан с сухим щелчком отстёгивает ремень безопасности, поднимается во весь свой немалый рост и, пригнувшись, переходит в заднюю часть салона. Каждый его шаг заставляет кожаную обивку пола едва слышно скрипеть. Он опускается на одно колено прямо на резиновый коврик, уже испачканный моей лагерной грязью, угольной пылью и капающей с брезента талой водой. Для человека его статуса, Гроссмейстера Империи, встать коленями в жижу, принесённую с бараков — это немыслимый, логический сбой. Но его движения лишены брезгливости. Они функциональны. В его руках — штатная армейская аптечка из углепластика, украшенная серебряным имперским грифом.
Его действия точные, сухие и скорые, без малейшего намёка на неуместную в нашей ситуации нежность. Адриан протягивает руку и берёт мою покалеченную правую ладонь. Я инстинктивно, на чистых рефлексах, пытаюсь сжаться, ожидая нового удара, рывка или допроса — тело привыкло защищаться от любого прикосновения человека в форме. Но его пальцы, обтянутые тонкой чёрной кожей перчаток, фиксируют моё запястье аккуратно, почти невесомо, блокируя малейшее движение, способное причинить новую боль. Он нащупывает капиллярный пульс у основания большого пальца, замеряет частоту ударов, оценивая степень моего шока.
— Глупая, — негромко, почти беззвучно произносит он.
Его баритон сейчас полностью лишён той министерской, режущей стали, которой он только что уничтожал коменданта. В нём звучит странная, глухая и глубокая усталость человека, чей безупречный план был нарушен идиотским форс-мажором.
— Решила поиграть в мученицу? Саботаж на третьей линии погрузки? Ты действительно думала, что я не разберу инженерию этого «несчастного случая» по первому же техническому рапорту?
Я молчу. У меня нет сил отвечать, я лишь с трудом сглатываю солоноватую, подступающую к самому горлу кровь. Мой взгляд упёрт в его идеальный воротник.
Адриан, не дожидаясь ответа, открывает аптечку. Из специального паза он достаёт автоматический инъектор с двухфазным армейским анальгетиком и стабилизатором внутричерепного давления. Он точным, заученным движением освобождает мою шею от жёсткого края брезента и плотно прижимает капсулу к сонной артерии.
— Не дёргайся. Это приказ, Нордергард. Ты нужна мне живой для официального закрытия твоего дела в Канцелярии. Твоя смерть в мои планы не входит.
Короткий, глухой щелчок поршня. Лекарство уходит под кожу. По венам мгновенно, начиная от затылка, разливается спасительное, ледяное онемение. Оно медленно, слой за слоем, глушит тупую, разрывающую боль в сломанных рёбрах и раздробленных ногах, переводя её из острой фазы в терпимый, глухой фон. Голова, до этого бывшая тяжёлой и горячей, немного проясняется, возвращая мне способность мыслить логически.
Адриан действует без малейшей суеты, с той леденящей душу, механической последовательностью, которая выдаёт в нём человека, годами обучавшегося ликвидировать последствия любых катастроф в министерских масштабах.
Когда его длинные, затянутые в тонкую чёрную кожу пальцы точечно промакивают мою рассечённую бровь, а затем медленно спускаются к запекшейся, растрескавшейся корке на нижней губе, я замираю, почти переставая дышать. Каждое прикосновение отзывается глухим эхом в висках.
Его близость физически осязаема, она давит на меня тяжелее, чем весь бетон накопительного терминала. В узком, наглухо запертом пространстве пассажирского салона пахнет дорогой кожей его форменного кителя, мокрой суконной шерстью шинели и едва уловимым, горьковатым ароматом дорогого столичного табака. На одну короткую, сумасшедшую долю секунды его обнажённая ладонь — он на миг перехватывает салфетку — задерживается у моего подбородка, фиксируя мою голову.
В полумраке машины его глаза кажутся двумя бездонными, палевыми провалами, в которых нет места жалости. Между нами нет и полуметра. Вся колоссальная имперская субординация, разделявшая Гроссмейстера Канцелярии и бесправное, предназначенное для печей клеймёное имущество сектора, сейчас истончается до размеров этого зажатого мобиля.
— Ты редкая, феноменальная идиотка, Нордергард, — тихий, ровный шёпот Эрлинга звучит почти зловеще на фоне грохочущего снаружи ливня.
Двухфазный армейский анальгетик уже начинает проникать в глубинные слои тканей. Острая, пульсирующая боль в груди лениво, нехотя отступает, сменяясь тяжёлой, ватной чувствительностью. Голова тяжелеет, мысли текут медленнее, но я нахожу в себе остатки сил, чтобы чуть приподнять подбородок, преодолевая жесткое сопротивление брезента.
Тонкие губы Эрлинга сжимаются в едва заметную, опасно жёсткую линию. На его скулах отчетливо перекатываются желваки. Он поразительно аккуратно дёргает за край брезентового кокона, в который меня замотали гвардейцы, одним движением ослабляя узлы, затянутые надсмотрщиками с животной небрежностью. Командир полностью освобождает мою грудную клетку, позволяя лёгким расправиться.