
Из чащи донёсся звук. Не вой, не шорох. А цокот. Будто кто-то в лёгких туфельках перебирался с камня на камень, но не касался земли. Цок-цок-цок. Ритмично, назойливо, как стук маятника в пустой комнате.
— Вот они, даже до утра следующего не дождались, — выдохнул Власий. — Обещал ведь, что не одна придёт.
Туман дрогнул. Сначала выступила тень — высокая, сутулая, в лохмотьях, похожих на саван, с длинными пальцами, касающимися верхушек травы. За ней — другая, приземистая, сгорбленная, с головой, неестественно повёрнутой набок, из-под капюшона сочились капли чёрной воды. А третьей третьей шла она. Молодая на вид, в белом платье, промокшем до нитки, с длинными, до пояса, волосами, закрывавшими лицо. Ноги её парили над мокрым мхом, оставляя за собой лишь рябь на лужах, будто она ступала по невидимой глади.
— Лихоманка, — тихо сказал Власий, и в голосе его прозвучала сталь. — Старшая сестра. Трясея. Или Глухея. Не разберёшь, пока не заговорит.
Существо остановилось на краю поляны. Голова медленно поднялась. Под прядями блеснули глаза — не зрачки, а мутные жемчужины, полные слёз и ненасытной жажды. Воздух стал вязким, пахнущим сыростью и лихорадочным потом.
— Филька, смотри в ноги, — приказал наставник, не шевелясь, - они никогда не касаются земли.
Я кивнул, чувствуя, как холод пробирает до костей. Власий шагнул вперёд, преграждая путь к крыльцу, и его голос стал ровным, поучительным, будто он читал заветы у священного камня, но без единой лишней паузы:
— Теперь же, поведаю о том, что поджидает тебя не только в Нави, но и на границе с Явью, о лихоманках, — сказал он серьезно. — Это духи болезней и недугов, которые живут меж двух миров. Всего их двенадцать сестёр, каждая за своё отвечает. Одна за падучую, другая за трясучку, третья за глухоту, четвёртая — за желтуху, ну и дальше по кругу, пока не иссохнет тело. Дам свиток тебе, учиться по нему будешь, там-то про сестёр-лихоманок много написано: как кличут, чем питаются, как откупиться. Отличить от людей можно по ногам - их ноги парят. Запомнил? Парят! Может предстать старухой юродивой, бабкой с клюкой, а может духом полупрозрачным, что пьёт росу с крапивы. Чтобы договориться с лихоманкой, — продолжил Власий, сжимая посох так, что костяшки побелели, — нужно показать ей, что ты знаешь её истинное лицо. Спроси её: "Что ты ела сегодня утром?" Либо "Где ты родилась?" Если она не ответит, начнет словно уж выкручиваться, юлить да слезами давить, то это лихоманка. А если ответит, то ты можешь попросить её о том, зачем пришла, но помни: лихоманки любят шутки, и то, что ты попросишь, они могут дать в обратном смысле. Попросишь воды — дадут камень. Попросишь дороги — заведут в трясину.
Пришелец в белом сделал шаг вперёд. Цокот прекратился. Губы, синие и потрескавшиеся, дрогнули. Прошка фыркнул, перелетая на нижнюю ветку:
— А попросишь у них правды — они сами заплачут. Потому что правды у них нет, только голод!
Власий медленно обернулся ко мне, и в его взгляде я увидел не страх, а суровую готовность.
— Они пришли не за мной. Они пришли за тем, кто только проснулся. За тобой.
Я сглотнул. Слабость еще давала о себе знать, но на смену ей подступала ясность. И страх, который уже не сковывал, но обострял каждое чувство.
— Что мне делать? — спросил я.
— Встать, — ответил Власий, отступая на шаг и освобождая мне дорогу к тропе. — И ответить им. Как подобает стражу. А я покажу, как держать черту.
Я поднялся. Ноги дрожали, но земля под ними казалась твёрдой. Впереди, в молочно-серой мгле, три фигуры ждали. И одна из них медленно откинула волосы с лица, обнажая улыбку, в которой не было ни одного человеческого зуба.
— Уничтожить лихоманку нельзя, но можно изгнать, — сказал Власий, — с полынью, да железом заговор творить нужно особый, в тартарары ее гнать, тогда отступит.
Он уже тянулся за пазуху, где звякнул тугой кожаный мешочек, но воздух вдруг сгустился, стал тяжёлым, как свинец. Из тумана выступила она — не старуха, не баба, а нечто среднее: высокая, худая до прозрачности, в платье, будто сшитом из мокрого пепла. Ноги её не касались земли — парили над мхом, оставляя за собой лишь иней да капли чёрной влаги. Лица не было — только впадина, откуда сочились слова, тихие, липкие, как мёд с ядом.
— Чаворо — прошептала она, и голос её отозвался в костях, а не в ушах. — Голодно тебе? Холодно? Дай мне твою дрожь Я заберу её. Оставлю тебе покой.
«Не слушай!» — рявкнул Руп в голове, но было поздно. Её шёпот уже полз по венам, будто ледяные черви. Колени подогнулись. В глазах потемнело. Я чувствовал, как тепло уходит, как сердце замедляется, готовое остановиться. Дыхание стало коротким, рваным.
Власий шагнул вперёд, сжимая в кулаке серп и пучок горькой полыни. Но я вдруг выпрямился. Не по своей воле. Кровь в жилах вскипела, будто кто-то поджёг её изнутри. В груди, там, где раньше была лишь пустота, вспыхнул жар — не огонь печи, а что-то древнее, тёмное, с привкусом железа, мха и сырой земли. Мои глаза сами сомкнулись, а когда открылись вновь — мир изменился.
Я видел не просто туман. Я видел нити. Тонкие, серебряные, тянущиеся от её парящих ног к земле, к корням, к моей собственной груди. И одна из них — толстая, чёрная, пульсирующая — впивалась прямо в моё сердце, высасывая ритм, дыхание, волю.
— Ты не заберёшь мою дрожь, — выдохнул я. Голос был не мой. Глубокий, с хрипотцой, будто камни терлись друг о друга. — Ты — гостья незваная. Ты нарушила черту.
Лихоманка замерла. Впадина на её лице дёрнулась. — Ты говоришь на языке корней? Откуда у тебя кровь Ворончака?
— Ого, — фыркнул Прошка с забора, расправляя крылья. — Дед Власий, кажется, твой ученик сам знает, что творит».
Я не слушал. Рука сама потянулась к земле. Пальцы сжали горсть земли, вместе с молодым стеблем полыни, тонким, но жаждущим жизни и от того сильным. Слова пришли сами — не из памяти, а из костей, из того самого договора, что спал в крови. Они вырывались не как заклинание, а как приказ, выжженный в самой ткани мира:
— Иди в болото, где ил не сохнет. Иди в тень, где свет не проникает. Не бери того, что не твоё. Не пей того, что не пролито. Забирай своё — и уходи.
С каждым словом воздух сжимался. Лихоманка завыла — не голосом, а всем телом, скручиваясь, как сухая ветка на огне. Её парящие ноги дёрнулись, пытаясь оторваться от невидимых пут, но нити, что я видел, вдруг натянулись. Я почувствовал, как они впиваются в мои ладони, жгут, тянут силу из земли, из дуба за спиной, из самого Велеса, спящего в глубине Нави.
— Филька, не рви нити силой! — крикнул Власий, но было поздно.
Я сжал кулак. Раздался треск, будто лёд на реке. Лихоманка рухнула на землю — впервые коснувшись её — и рассыпалась в прах, оставив лишь лужу чёрной воды да запах гнилой полыни и озноба. Тишина вернулась, но теперь она была живой, напряжённой, как струна, готовая лопнуть.
Я упал на колени. Руки дрожали, ладони горели, будто я держал раскалённые угли. В ушах звенело, а в груди пульсировало то самое тёмное тепло — теперь оно было моим. Не чужим. Не наваждением. Моим. Власий подошёл, опустился рядом, но не тронул. Только смотрел. В его янтарных глазах не было удивления. Только тяжёлое, почти скорбное понимание.
— Договор ожил, — тихо сказал он. — Кровь вспомнила своё имя. Ты не просто страж, Филька. Ты — ключ. И теперь Навь будет проверять тебя чаще. И жёстче. Силу не прощают. Её испытывают.
Прошка спрыгнул на перила, поправил перо клювом и каркнул:
— Ну что, неуч? Теперь ты не только сны смотришь. Теперь ты сам — сон для них. Только смотри, не проснись в чужой шкуре. А то Власий за тебя поручился.
Я поднял руки. На ладонях остались следы — не ожоги, а узоры. Тонкие, серебряные, будто корни, переплетённые в тройной круг. Навь. Явь. Правь. Они пульсировали в такт моему дыханию, затем затухли, уйдя под кожу.
Я сжал кулаки. Тепло осталось. Страх — тоже. Но теперь он не парализовал. Он заострял.
— Я готов, — сказал я. И впервые в жизни не соврал.
Власий кивнул, поднялся, отряхнул колени балахона и махнул клюкой в сторону избы:
— Тогда внутрь. Свитки ждут. И чай остынет. А завтра — он обернулся, и в его взгляде мелькнула та самая сталь, что только что удержала черту, — завтра придут те, кто не шепчет. А рычит.
Я встал. Ноги дрожали, но земля под ними казалась твёрдой. За спиной лес молчал. Но я знал: он не ушёл. Он просто затаил дыхание. Ждал, чем я стану.
***********************************************************************
Этот лес, старик, ворон и голос в голове были настоящими и привычными. Мир, из которого я пришёл, казался далёким и вымышленным, о том, что он реален напоминала лишь моя одежда. Понемногу по полочкам раскладывалось происходящее, наступало осознание того, что со мной происходило все это время. «Слава Велесу, дошло, наконец! - выдохнул Руп. - Я уж думал, что все, куковать в палатах белокаменных веки вечные». Улыбнувшись голосу в голове, я подумал, что неплохо было бы расспросить наставника о Рупе, кто он и как с ним взаимодействовать. Власий не стал тратить время на долгие объяснения. Он вывел меня за избу, к тому самому дубу, и указал клюкой на землю. Под слоем опавшей хвои и мха проступали камни, сложенные в неправильный, но узнаваемый круг.
— Не учить буду, — сказал он, опускаясь на одно колено, — а будить. Кровь помнит то, что разум стёр. Твоя задача — не выучить. Вспомнить.
Он положил мне в ладонь горсть земли, смешанную с пеплом, солью и сухими листьями полыни.
— Закрой глаза. Не думай. Чувствуй.
Я закрыл. Сначала — ничего. Только холод, запах сырой прели и собственное учащённое дыхание, отдававшееся в висках. Потом, будто кто-то повернул ржавый ключ в замке, внутри щёлкнуло. Земля в ладони вдруг стала не просто грязью. Она задышала. Я почувствовал, как под ней бьются тонкие, горячие жилы — не корни, а нечто древнее, сплетёное из теней, клятв и молчания. В затылке зазвенело, и перед внутренним взором поплыли образы: знакомые до физической боли. Руки деда, обмакивающие берестяное перо в гущу из коры и железа. Лицо прадеда, шепчущего слова на языке, который я никогда не слышал, но который язык сам выговаривал, тяжёлый, как камень, тягучий, как мёд. Договор. Не пергамент, не чернила. Клятва, вплетённая в пульс. Я увидел, как первый Ворончак клал ладонь на алтарь из трёх камней — Навь, Явь, Правь — и как из его запястья выступила кровь, не алая, а тёмная, почти чёрная, впитывающаяся в землю, как чернила в живую ткань.
«Не бойся, — прошептал Руп, и его голос теперь звучал не как насмешка, а как эхо в глубоком колодце. — Это не видение. Это память. Твоя кровь — не просто жидкость в венах. Она — нить. Тяни её».
Я сжал пальцы. Земля осыпалась, но ощущение осталось. В груди, там, где раньше была лишь пустота после больничных уколов и транквилизаторов, теперь бился второй ритм — медленный, тяжёлый, как удары кузнечного молота по наковальне.
«Ты страж, — продолжил Руп. — Не тот, кто стоит с мечом. Тот, кто держит дверь. А дверь — это ты. Твои кости, твоё дыхание, твой страх. Пока ты помнишь, черта стоит».
Власий наблюдал молча. Когда я открыл глаза, он кивнул, будто услышал то, что я ещё не успел произнести.
— Видишь? — спросил он.
Я кивнул, хотя слова застревали в горле, как рыбья кость.
— Вижу нити. Тонкие, серебряные. Одни уходят в землю, другие — в небо, третьи в меня.
Старик усмехнулся, но в усмешке не было насмешки. Только тяжёлое, почти скорбное удовлетворение.
— Правь — закон. Навь — память. Явь — плоть. Ты — узел. Пока узел крепок, миры не схлынутся. А теперь — он протянул мне ветку можжевельника, обожжённую с одного конца, — попробуй не смотреть. Попробуй услышать, куда ведёт дым.
Я взял ветку. Дым вился лениво, лениво, но вдруг, стоило мне расслабить плечи и перестать «искать» глазами, как он раздвоился. Одна струйка потянулась к избе, другая — в чащу, где туман сгущался в причудливые силуэты.
— Навь зовёт, — тихо сказал Власий. — Но зовёт не чтобы забрать. Чтобы проверить, помнишь ли ты дорогу.
Я сделал шаг. Ноги сами нашли тропу, которой не было видно. Мох пружинил, будто приветствуя старого знакомого. В голове Руп усмехнулся:
«Ну вот, дед Власий, твой ученик наконец перестал думать ногами и начал ходить кровью».
Прошка, сидевший на нижней ветке дуба, каркнул, расправляя крылья:
— Главное, чтоб не заблудился в собственных венах. А то вытаскивать придётся, а мне лень. Встретим еще лихоманок, которых выгнали, а они не приголубят.
Я шёл вперёд, и с каждым шагом забытое возвращалось не как урок, а как дыхание. Как будто я не учился, а просыпался после долгой, тяжёлой спячки. Знания рода не ложились в голову — они прорастали из костей, из суставов, из самого ритма сердца. Я чувствовал, как в пальцах рождается уверенность, которую не дать никаким книгам. Как в груди крепнет та самая связь, что дед передал мне, пятилетнему, не понимая, что принимаю клятву. Лес вокруг меня больше не был чужим. Он был домом, который ждал, пока я вернусь.
Я выдохнул, и пар изо рта смешался с дымом можжевельника, образуя в воздухе знак, который я уже видел во сне. Тройной круг. Навь. Явь. Правь. И я — в центре. Не хозяин. Не жертва. Страж.
Власий остался у дуба, но я чувствовал его взгляд в спине — тяжёлый, проверяющий. Он не шёл следом. Он ждал, что я пройду этот отрезок сам. Потому что наставник может показать тропу, но пройти её должен тот, чья кровь помнит каждый камень.
— Руп, — тихо спросил я, не оборачиваясь, — а ты кто ты на самом деле? Голос? Дух? Часть договора?
«Я — тень твоей клятвы, — ответил он, и в его тоне впервые прозвучало что-то вроде усталой нежности. — Я — то, что осталось от первого Ворончака, когда он отдал часть души Велесу, чтобы договор не сгорел. Я живу в твоей крови, пока ты дышишь. Пока ты помнишь. А когда забудешь я стану тишиной. И Навь заберёт тебя без шума».
Я сжал ветку можжевельника крепче. Дым потянулся ровнее. Тропа под ногами стала твёрже.
— Я не забуду, — сказал я. И на этот раз не было ни сомнения, ни страха. Только вес. Тот самый вес, что должен нести страж.
Лес расступался неохотно, но покорно. Ветви опускались, пропуская меня, мох под сапогами пружинил, как живая подстилка. Руп молчал. Воздух густел, пахнущий прелью, холодной водой и чем-то металлическим — как кровь на старом железе.
Мы вышли на поляну, где три камня лежали треугольником. Тот самый перекрёсток. Место, где я впервые разорвал круг фантомов, где завеса между мирами истончилась до прозрачности. Сейчас камни были покрыты серебристым лишайником, а в углублении между ними стояла лужица талой воды, отражающая небо без единой ряби. Из-за ствола вековой сосны выступила тень. Не вышла — проявилась. Сначала зашелестел мох, потом дрогнула кора, и из самой чащи соткалась фигура. Царь Лесной. Не сказочный старик с бородой до колен, а живая воплощённая тишина. Плечи, поросшие седым лишайником, руки-сучья, сплетённые в узлы, на голове — венец из сухих ветвей и вороньих перьев. Глаза не горели — они тлели, как угли в глубине забытого костра. От него веяло не угрозой, а древним, неотвратимым законом.
— Ворончак, — голос прокатился не по ушам, а по костям, скрипучий, как движение корней в мёрзлой земле. — Ты вернулся. Не как гость. Как должник.
Я ступил внутрь треугольника. Камни под ногами стали тёплыми. В груди запульсировало то самое тёмное тепло, проснувшееся после лихоманки. Я выпрямился, поднял голову и произнёс слова, которые не учил, но которые помнила каждая жилка, каждый шрам, каждый шёпот деда в гробу:
— Я — Филипп Ворончак. Кровь моя — нить. Дыхание моё — мост. Клянусь корнями, что держат землю. Клянусь ветвями, что пьют небо. Клянусь тишиной между ударами сердца. Стоять на рубеже. Не пускать хаос в Явь. Не дать Прави и Нави поглотить друг друга. Страж. Мост. Щит.
Лес замер. Даже ветер прикусил язык. Царь Лесной сделал шаг вперёд. Сучья-пальцы коснулись моего лба. Холод пронзил череп, но не обжёг — впечатал. В сознании вспыхнули образы: тропы, перечёркнутые красной нитью; камни, политые пеплом; лица предков, стоящие в тумане с опущенными головами. Я не отшатнулся. Принял. Руп шепнул из глубины: «Дыши. Не борись. Впитай. Это не печать. Это якорь».
Земля под ногами дрогнула. Из мха потянулись тонкие, как жилы, отростки, обвились вокруг щиколоток, впились в кожу, разрывая ее и пуская кровь. Корни поднялись выше до самого пояса и остановились плотно обвиваясь, как ремни седла. «Стой, корни должны пропитаться твоей кровью, если шевельнешься — смерть, — прохрипел Руп». Боль ударила не остриём, а тяжестью. Будто в вены влили расплавленный свинец, густой и тягучий. Кожа натянулась, лопнула с тихим, влажным звуком, и кровь хлынула не каплями, а струйками, впитываясь в древесную плоть так жадно, что корни дрогнули от сытости. Я застыл. Дыхание сбилось, в горле встал ком из инстинктивного ужаса и чего-то древнего, почти благоговейного. Мышцы ног напряглись, готовые рвануть, вырваться, бежать — но тело уже не слушалось разума. Оно слушалось клятвы.
«Не дергайся, — голос Рупа теперь звучал не в ушах, а в самой грудной клетке, бился в такт с пульсацией корней. — Ты не привязан. Ты вплетён. Порвёшь нить — миры схлестнутся внутрь тебя. Вот тогда и потеряешь рассудок. Выдержи.»
Я стиснул зубы до скрежета. Пот градом катился по вискам, застилая глаза. Каждый вдох давался с трудом: грудь сдавливало не дерево, а сам вес обещания. Я чувствовал, как кровь уходит из ран не наружу, а вглубь. По тончайшим капиллярам она текла вниз, в темноту, где спят кости предков, где бьётся сердце Велеса, где переплетаются тропы Нави, Яви и Прави. И с каждым выдохом боль меняла облик. Острая — становилась тяжёлой. Тяжёлая — тёплой. Тёплая — узнаваемой.
В висках зазвенело. Крепко зажмурив глаза, я сделал вдох и, вдруг увидел не лес, а сеть. Тысячи нитей, светящихся тусклым серебром, тянулись от моих запястий, от позвоночника, от самого сердца — в землю, в небо, в стороны. Одни уходили в болота, где ждали лихоманки. Другие — в города, где люди спали, не зная, что под их фундаментами дышит Навь. Третьи — вверх, где Прави держала закон, холодный и неумолимый. И я стоял в узле. Не пленник. Не жертва. Якорь.
Корни дрогнули, будто проверяя, достаточно ли пропитаны. Кровь на них потемнела, стала густой, почти чёрной, как у первого Ворончака. Руп выдохнул где-то в затылке, тихо, почти нежно: «Принято. Теперь ты не просто Филипп. Ты — Страж.»
Я открыл глаза. Лес вернулся. Но теперь он не окружал меня. Он жил во мне. И я в нём. Леший отступил. В тлеющих глазах мелькнуло нечто похожее на уважение.
— Клятва принята, — проскрипел он. — Кровь вспомнила своё место. Черта держит.
Он поднял руку-сучок и указал в глубину чащи, где туман сгустился в непроглядную пелену. Туман дрогнул, раздался тихое, низкое ржание, из мглы выступил конь.
Не животное. Явление. Вороной, как полночь без звёзд. Шерсть не блестела — она поглощала свет, переливаясь оттенками мокрого угля и старой смолы. Грива и хвост стелились дымом, копыта не оставляли следов на мху, а глаза глаза горели тихим янтарным огнём, без зрачков, без белков — только спокойная, древняя глубина. Он не фыркал, не бил копытом. Стоял. Ждал.
— Вороной, — сказал Леший, и в голосе его прозвучала торжественная усталость. — Не для скачек. Для переходов. Он не понесёт тебя от страха. Только к долгу. Корми его не сеном, а памятью. Пои не водой, а тишиной. Он — твой первый дозор. Твоя тень на тропе.
Я шагнул к нему. Конь не отшатнулся. Я протянул руку, коснулся шеи. Шерсть оказалась не мягкой, а плотной, как войлок, пропитанный ночной росой. От коня пахло прелой листвой, холодной землёй и чем-то бесконечно старым. В ладони отозвалось тепло. Не моё. Его. Или наше. Кто же ты, как же тебя зовут? Я не сомневался, что уконя уже было имя. Руп усмехнулся где-то в затылке: «Теперь ты не просто ходишь по границе. Ты едешь по ней. Помни: он не слуга. Он — друг и помощник. Вороной его звать». Конь в согласие кивнул головой и копнул копытом.
Я перекинул ногу через спину Вороного. Седла и поводьев не было. Как же тобой управлять? Мне к Власию надо. «А ты, подумай и дорогу представь, — подсказал Руп». Я представил тропу к избе — и конь двинулся. Бесшумно, плавно. Обратный путь прошёл как во сне. Лес больше не давил. Он провожал. Ветки расступались, мох смягчал стук копыт, воздух стал чище, острее. Когда мы вышли на опушку, изба Власия уже курилась дымом. Старик стоял у калитки, опираясь на клюку. Увидев коня, он не удивился. Только медленно кивнул, и в его янтарных глазах мелькнула тяжёлая, почти скорбная гордость.
— Приняли, — тихо сказал он, когда я спрыгнул на землю. Вороной тут же отступил в тень дуба, сливаясь с корнями, будто и не было его вовсе. — Значит, черта держит. Значит, договор ожил не в камне, а в тебе.
Власий протянул мне деревянную чашу с тёмной жидкостью. Пахло полынью, мёдом и дымом.
— Пей. Это не вода. Это якорь для плоти. Завтра — первый дозор. Не опаздывай. Навь не ждёт. И конь твой — он кивнул в сторону дуба, где лишь дрогнула тень, — он не для показухи. Он для тех, кто забывает, где кончается тропа и начинается бездна.
Я выпил. Жидкость обожгла горло, но тепло разлилось по жилам, успокаивая дрожь в руках. В груди билось будто билось втрое сердце.
— Я буду ждать рассвета, — сказал я.
Власий усмехнулся с усталой уверенностью человека, который видел, как рушатся миры, и знает, как их сдерживать.
— Рассвет придёт, Филька. Вопрос в том, выстоишь ли ты до него.
Я повернулся к избе. За спиной шелестнул дуб. Где-то в чаще тихо стукнуло копыто о камень. Вороной ждал. И я понял: бегство кончилось.
Глава 7
На следующий день я подскочил ни свет ни заря, небо было еще черничное, но у горизонта уже начинала бледнеть полоса рассвета. Потянувшись на лавке, я повернул голову в сторону печи, где обычно спал Власий, старика там не было. Не мудрено, как рано бы я не просыпался, Власий уже бодрствовал. Скользнув взглядом по комнате, заметил, что дров у печи нет. Откинул покрывало, размял тело после сна и поспешил во двор, чтобы наколоть дров и наносить воду из колодца.
Может сегодня обойдётся без лихоманок, гнили и обрядов на крови, размышлял я пока топор со свистом рубил поленья. «Как же, обойдется — держи карман шире, — прохихикал Руп, — теперь каждый день твой — борьба, редкие мгновения покоя будут, но после, когда нечисть и младшие боги к тебе привыкнут».
— Младшие боги? — удивился я в голос, ставя следующую чурку на комель.
«Они самые, если с нечистью проще — показал силу, они зауважали и поползновения на границу не делают. Бывают, конечно, экземпляры, но редко. А вот, младшие боги — эти любят права качать, считают себя «шишками» на деле же полномочий меньше, чем у того же Лешего, — объяснил Руп».
— Сперва научись ходить по тропам между мирами по своей воле, а не по воле случая, — голос Власия прозвучал не с крыльца, а будто из-под земли, глухо и ровно. — Научись не терять себя между шагами.
Я вонзил топор в колоду и повернулся на голос. Власий стоял возле избы облокотившись на клюку, рядом у ног располагалась большая плетеная корзинка. Ворон, обычно сидевший на плече старика, спикировал откуда-то сверху на ручку корзинки и каркнул:
— За грибами идешь?
— Иду, — сказал я, собирая дрова в охапку, чтобы сразу отнести их под крыльцо.
Сложив поленья ровным рядом, я подошёл к Власию, взял корзинку и кивнул, показывая, что готов следовать за ним.
— Пока нечисть притихла, будем ходить по тропам, учиться слышать, прежде чем говорить. Запоминать и отдавать, прежде чем брать.
Лес встретил нас приветливой прохладой, высоко в ветвях щебетали птицы, солнечные лучи несмело прыгали по зелени и земле. День обещался быть жарким. Власий показал как ступать, чтобы тонкие ветви не хрустели под ногой, как выбрать место для дара Лесному Царю.
— Лес не любит суеты, — говорил он. — Он любит ритм. Твой шаг, твоё дыхание, твой взгляд — всё это части узора. Порвёшь одну нить — придётся плести заново. А времени на переделки у нас нет.
Набрав полную корзину грибов, мы двинулись в обратный путь. Все это напоминало мне прогулки с дедом. В его последнее лето он часто брал меня с собой в лес и на речку. Показывал травы, рассказывал чем они помогают и какую болезнь могут вылечить. По возвращении — топил баню и парил берёзовым веником.
В один из таких дней я нашел черного котенка на опушке около леса, прижавшегося к мокрому, поросшему мхом пню, будто ждал именно меня. Он был совсем маленький, шерсть — словно угольная пыль, сбившаяся в ком, но глаза глаза горели тихим янтарным огнём, без детской пугливости, с каким-то тяжёлым спокойствием, которого не бывает у дворовых бродяг. Я присел, протянул руку, и он не шарахнулся. Наоборот, ткнулся лбом в ладонь, и по коже пробежала странная волна — не холод, а тяжесть, будто в пальцы влилась свинцовая нить, привязавшая меня к этому месту, к лесу, к чему-то невидимому, но живому. Он замурлыкал, но звук был не кошачьим: низким, вибрирующим, отзывавшимся где-то в груди, под рёбрами, там, где позже начнёт шептать Руп.