
Я подобрал его, укутал в рукав свитера, и котёнок тут же устроился у ворота, согревая шею. Домой я принёс его молча. Дед, увидев, не спросил «откуда» и не стал отговаривать. Только кивнул, провёл мозолистой ладонью по спине зверька и тихо сказал: «Коловрат пришёл. Значит, пора». Я тогда не понял. Подумал, что папу так кличет всех котов в округе. Но имя прижилось. А кот он никогда не играл с нитками, не гонялся за мухами, не мяукал у миски. Часто он сидел у порога, смотрел в темноту за окном, а когда начинались мои «провалы», когда голоса в голове сплетались в хор, а стены комнаты дышали, пахли сырой землёй и старым дымом — он ложился мне на грудь, тяжелый, как камень, и мурлыканье его становилось якорем. Будто держал нить, пока я блуждал между снами и явью.
Теперь я знаю: он не просто кот. Он — коловертыш. Мой верный помощник и спутник, живая печать на шве миров. И в тот день на опушке он ждал хозяина.
Днем позже Власий учил меня переходить. Не падать в Навь, как в омут, а ступать осознанно. Наставник ставил три щепки у печи: берёзу — для света, осину — для защиты, можжевельник — для пути.
— Первый вдох — отпускаешь Явь. Второй — касаешься Нави. Третий — закрепляешь печать. Если собьёшься — останешься в промежутке. А там время не течёт. Оно гниёт, — напоминал старик.
Я пробовал. Сначала дрожал. В одиночку получалось плохо, решено было прибегнуть к помощи коня. Вороной учил: не дёргать поводья, которых нет. Думать тропой. И конь шёл. Бесшумно. Плавно. Я возвращался. Часы в Яви показывали двадцать минут. В Нави прошло полдня.
«Зависит от веса, — шептал Руп, когда я, потный и оглушённый, падал на траву у избы. — Чем тяжелее страх, тем дольше блуждаешь. Чем легче намерение — тем быстрее путь. Навь не меряет часы. Она меряет веру».
В спокойные дни лес не спал. Он наблюдал. И я учился отвечать взглядом, а не топором. Выдерживать невидимый напор. Власий выводил меня к ручью, где вода текла по чёрным камням, покрытым зелёной слизью.
— Там — водяной. Не демон. Хозяин. Брось монету, не глядя. Это дар, в замен много не проси. Не бери чужого. И никогда не мой руки после заката — обидится, потянет в омут не со зла, а по привычке.
У старого дуба, где кора была исписана серебристым лишайником, жили лешата. Мелкие, юркие, с глазами-бусинами и пальцами, тонкими как ивовые прутья. Они воровали пуговицы, путали тропы, оставляли на пнях следы, похожие на детские ладони. Но если положить на корень пряник или ржавый гвоздь — отводили от ям, показывали грибы, шептали, где волк залёг, а где лиса нору роет.
— Нечисть не зла, — говорил Власий, пока я аккуратно срезал сыроежки, не вырывая с корнем. — Она просто другая. У неё свои законы, своя память. Ты не хозяин. Ты гость. А гость знает, когда войти, когда поклониться, когда уйти. И что оставить на пороге.
Руп предупреждал о младших богах. Не о тех, что в книгах да на иконах, а о тех, что в болотах, на перекрёстках, в старых курганах, поросших полынью.
— Они любят проверять, — шептал он, когда ветер приносил запах тины и мёда. — Не силой. Хитростью. Спросит: «Кто ты?» — не хвались. Скажет: «Отдай дар» — не спорь, но всё не отдавай. Оставь им зерно. Договор требует баланса, а не пустоты. Они не сильны. Они просто старые. А старость любит, когда её уважают.
Я запомнил. Когда у перекрёстка трёх троп выступила тень с рогами из сухой лозы и глазами, похожими на провалы в бересте, я не стал рубить. Не стал кричать. Я поклонился. Положил на камень щепотку соли, каплю мёда и нитку, оторванную от рукава. Сказал тихо, но чётко: «Страж идёт. Черта цела. Дар оставлен. Путь открыт».
Тень дрогнула. Кивнула. И растворилась в тумане, оставив после себя лишь запах прелой листвы и лёгкий холод на затылке.
— Правильно, — одобрил Власий, выходя из-за ствола. — Сила — для тех, кто не знает слов. Слова — для тех, кто помнит корни. Младшие боги не нападают. Они проверяют, не разучился ли мир кланяться. Пока ты кланяешься — они отступают. Пока ты помнишь — черта держит.
Вечерами я сидел у печи, слушал, как трещат угли, как вороны перекликаются в вышине, как дуб тихо шелестит листвой. Руп молчал чаще. Не потому что исчез, а потому что не нужно было кричать в тишину.
«Ты привыкаешь, — шептал он иногда, когда ветер за окном стихал до шёпота. — Это хорошо. Но не расслабляйся. Покой — не конец. Это передышка перед следующим узлом. Навь не прощает самодовольства».
Я лежал на лавке, щурился на отблески огоня от печи и думал: мир не стал безопаснее. Он стал понятнее. И в этом понимании — не страх, а ответственность.
Я долго не мог понять, зачем мне конь, если кровь и так тянула, а ноги помнили тропы. Руп в голове подсказывал, куда ступать, Власий чертил знаки на земле, а я делал шаг за порог — и натыкался на невидимую стену. Не каменную, нет. На ограждение. Сплетённое из старых клятв, забытых имён, высохших слёз и страха тех, кто веками боялся переступать черту. Оно липло к лицу, давило на грудь, резало дыхание. Я бился в нём, как муха в оконном стекле, пока Руп не заорал: «Стой, дурень! Ты же узел рвёшь, а не проходишь! Без ключа ты тут и останешься, в сером промежутке».
Только когда Вороной шагнул рядом, плечо к плечу, ограждение дрогнуло. Конь не ржал. Он выдохнул — и воздух расступился, как вода перед носом ледокола. Его копыта ступали не по земле, а по самим швам между мирами. Я понял тогда: он не транспорт. Он — живая отмычка. Тот, кто снимает магические ограждения, что люди и духи натыкали за века, боясь чужого взгляда. Без него я бы застрял в «тумане часов», где время гниёт, а память течёт обратно в вены. Конь не вёз меня. Он расчищал путь. А я лишь следовал за ним, доверяя ритму его дыхания больше, чем собственным глазам.
Власий учил меня не управлять, а закреплять переход.
— Ты не страж, что ломает двери, — говорил он, стоя у забора, когда я осмелился перекинуть ногу через спину Вороного. — Ты страж, что знает, где замочная скважина. А конь твой — это ключ, что в неё входит. Думай тропой. Конь выведет по нужному пути. Твоя задача — не мешать. И не бояться. Страх — это груз. А груз на этой переправе тонет первым.
Я закрыл глаза. Вспомнил не дорогу, а чувство. Тяжесть в груди, запах прелой листвы, тишину между ударами сердца. Вороной дёрнул ухом. Копыто стукнуло о воздух — глухо, как о древний камень. Мир дрогнул. Ограждение, невидимая пелена, что отделяла Явь от Нави, пошло рябью, заскрипело, как старые ворота. Конь шагнул вперёд. Я не поехал. Я растворился. Ветер в лицо, холод в лёгких, потом — тепло. Мы прошли. Не перелетели, не прорвались. Прошли, как нож сквозь масло, только масло это было соткано из запретов. Я научился дышать в такт с ним: вдох — Явь, выдох — Навь. И пока получалось держать этот ритм, ограждения не смыкались за спиной. Переход закреплялся не заклинанием, а доверием.
Когда я открыл глаза, мы всего лишь стояли в паре метров от калитки. Я спрыгнул, ноги дрожали от напряжения, удержатьсяя на спине Вороного без седла та еще задачка, а ведь он только шагал. Руп молчал. Даже Прошка не каркнул. Только Вороной фыркнул, и из его ноздрей вырвалось облачко пара, которое тут же впиталось в землю, будто мир принимал подношение.
— Запомни, — сказал Власий, выходя за калитку. — Ты можешь чувствовать миры. Но ходить между ними по собственному желанию ты ещё не готов. Твоя плоть слишком привязана к Яви, а дух ещё не научился держать вес Нави. Без коня ты будешь царапать ограждения до крови. С ним — проходить. Не путай силу с правом. Право даёт договор. Силу даёт практика. А конь — твой первый учитель в этом.
Я протянул руку. Пальцы прошли сквозь гриву, как сквозь холодный туман, но потом нащупали плотность — тёплую, живую, бьющуюся в такт моему пульсу. Вороной тронул меня мордой, и в голове тихо отозвался Руп: «Он не исчезает. Он просто ждёт, пока ты научишься дышать в два мира сразу. А пока пользуйся. И не ропщи».
Он был моим якорем и моим крылом одновременно. Без него я бы заблудился в собственных венах, разорвал бы нить договора, стал бы пищей для корней. С ним — мог идти туда, куда другие боялись даже смотреть. И я знал: завтра снова встану до рассвета. Снова перекинусь через спину дыма и тени. Снова позволю ему ступить туда, где мои ноги ещё слишком слабы. Потому что страж не тот, кто идёт один. Страж — тот, кто знает, кому доверить свою тень. И кто помнит: переход между мирами — это не прыжок. Это шаг, который делает тот, кто готов принять вес обоих берегов.
— Заводи Вороного обратно под дуб, на сегодня учёбы довольно, — сказал Власий и распахнул калитку.
Не успели мы войти во двор, как оттуда что-то выскочило на меня стремительной черной тенью. Рефлекторно поймав нечто, я вытянул руки перед собой и увидел Коловрата. Два янтарных глаза уставились на меня и кот недовольно зафырчал.
— Ба! Да это же Коловрат! — воскликнул Прошка, взмахнув крыльями и приземлившись на забор. — А я думал, ты в Яви застрял, старый хитрец!
Кот — проигнорировав ворона, выкрутился из моих рук и грациозно приземлился напротив меня. Потом поднял голову и заговорил, но не мурлыканьем, а низким, хриплым шёпотом:
— Филипп. Ты задержался. В Яви — хаос. Твоё тело лежит без дыхания дольше положенного. Нужно срочно возвращаться, потом закончишь обучение.
Я похолодел. Коловрат подошёл ближе, положил лапу мне на колено — когти не впились, но я почувствовал жгучий холод, как от льда, вынутого из священного ключа.
— Идём, — сказал он. — Пока ещё есть нить.
Власий шагнул вперёд, преграждая мне путь к крыльцу, и тяжёлая ладонь легла на плечо. В его янтарных глазах читалась не тревога, а суровая готовность человека, который видел, как рушатся миры, и знал, как их сдерживать.
— Слушай внимательно, Филька. Обратный путь — самый тонкий. Ты будешь рваться между двумя берегами, и плоть в палате станет якорем, а душа — парусом. Не дай ветру порвать паруса.
Он наклонился ближе, голос стал низким, почти шёпотом, но каждое слово било точно в цель:
— Печь — это не просто проход. Это горло. Входишь с выдохом, выходишь со вдохом. Не оглядывайся на Навь, когда переступишь порог. Там уже кружат лихоманки. Они не ударят в лоб. Они шепнут: «Зачем просыпаться? Там боль, ремни, иглы. Здесь покой». Не верь. Их покой — это гниль. Дыши ровно. Сожми в кулаке воображаемую горсть соли и железа — память о заговоре. Если увидишь их тени над койкой, не отводи глаз. Спроси тихо: «По чьему зову пришли?» Они ответят чужим голосом. Тогда скажи: «Договор Велеса не для вас. Ступайте в тартарары, пока не сгорели». И ударь ладонью по простыне. Звук разорвёт их хватку.
Он выпрямился, сунул руку за пазуху балахона и вытащил маленький кожаный мешочек. Сунул мне в ладонь. Внутри звякнуло что-то тяжёлое — старая медная монета и щепотка выжженной полыни.
— Это не амулет. Это напоминание. Пока гремит в кармане — черта держит. А теперь — он кивнул в сторону дуба, — седлай коня. Но помни: ты садишься не на спину зверя. Ты садишься на собственную волю. Если дрогнешь — Вороной растворится, и ты останешься между мирами. А там время не течёт. Оно гниёт.
Я сжал мешочек, чувствуя, как холод металла впивается в кожу, и повернулся к Вороному. Конь стоял неподвижно, лишь ноздри раздувались, втягивая воздух. Никакого седла, никаких поводьев. Я закрыл глаза на секунду, представил не уздечку, а нить — ту самую, что связывала моё дыхание с его шагом, мою клятву с его тенью. Мысленно накинул эту нить на спину, почувствовал, как шерсть стала плотной, тёплой, живой. Вороной дёрнул ухом, низко фыркнул, и в ответ на мою мысль опустился на передние ноги, позволяя перекинуть ногу через круп.
Коловрат уже ждал у порога, хвост дёргался в нетерпении. Я тронул коня мыслью — не словом, а намерением. Вороной шагнул вперёд, бесшумно, словно ступая по воде. Мы подъехали к открытой двери избы. Внутри, в устье печи, полыхало синее пламя. Не жаркое, а ледяное на вид, но от него по лицу ударила волна знакомых, чужих запахов: хлорка, пыль, сухой воздух, монотонный гул вентиляции.
— Дыши, — шепнул Власий мне в спину. — И не отпускай нить.
Коловрат прыгнул в пламя первым. Его чёрная шерсть на мгновение вспыхнула серебром, и кот исчез, будто его проглотила тень. Я выдохнул, сжал мешочек в кармане байковой рубашки, и направил Вороного в синий огонь.
Глава 8
Холод. Жёсткий матрас. Я открыл глаза. Потолок палаты, облупленная краска, решётка. Тело было тяжёлым, будто налитым свинцом, но я чувствовал каждое движение грудной клетки, каждый удар сердца. Руки лежали на груди, пальцы сжимали невидимый мешочек. Сквозь ватную тяжесть я повернул голову вправо. Сначала мой взгляд упал на наволочку. Ткань казалась неестественно близко и прямо на ней, сантиметрах в десяти от моей щеки, лежали пальцы.
Длинные, неестественно вытянутые, с суставами, выгнутыми в обратную сторону, словно у насекомого. Кожа на них была серой, почти прозрачной, пергаментной, через которую просвечивали чёрные, набухшие жилы. Ногти — тёмные, загнутые крючками, царапающие простыню — впились в ткань с тихим шорохом, напоминающим скрежет зубов во сне.
Сердце пропустило удар. Желудок сжался в ледяной комок. Я заставил себя поднять взгляд выше.
Лихоманка нависла надо мной, изогнувшись под углом, который должен был переломить хребет любому живому существу. Она опиралась на локоть, а её туловище, лишённое грудной клетки, казалось пустым мешком из дряблой кожи, наполненным лишь ветром и жаждой. Волосы, длинные, мокрые и слипшиеся, как водоросли, свисали ей на лицо, закрывая его.
Но я видел то, что скрывалось за прядями. Её голова медленно, с тихим хрустом позвонков, повернулась ко мне. Пряди раздвинулись сами, будто невидимые руки. Лица не было. Была лишь восковая маска, натянутая на череп, с провалившимся носом и глазницами, заполненными мутной, молочной жижей. А вместо рта — тёмная, пульсирующая дыра, окружённая дёснами, покрытыми чёрным налётом.
Она смотрела с жадностью. С той неутолимой, липкой жаждой, с которой голодный зверь смотрит на мягкую плоть.
Её ноздри раздулись, втягивая воздух, исходящий от моих губ. Пахло от неё приторно-сладкой гнилью и запахом старого железа. Она не просто смотрела — она уже пробовала.
— Дай — прошипело существо. Голос не исходил из дыры рта, он звучал прямо внутри моего черепа, скрежеща о кости, как ржавая пила. — Дай мне твой жар. Твой страх. Ты же всё равно спишь. Зачем тебе сны? Отдай мне
Холодные пальцы, лежавшие у подушки, дёрнулись. Длинные когти скользнули по наволочке, приближаясь к моему уху. Я почувствовал, как тепло медленно, капля за каплей, начинает покидать моё тело, втягиваемое в эту бездонную пасть. В висках застучало, перед глазами поплыли тёмные пятна. Она не хотела убивать тело. Она хотела высосать рассудок, волю, саму нить, связывающую меня с явью, чтобы оставить лишь пустую, дрожащую оболочку.
Её пальцы коснулись моей мочки уха. Ожог льдом обжёг кожу. Лихоманка ухмыльнулась, обнажив ряд чёрных, игольчатых зубов, глубоко сидящих в дёснах.
— Вкусный — прошептала она, и дыра во рту начала расширяться, готовясь вдохнуть мою душу целиком. — Свежий страж. Сладкий
Крик застрял в горле комком из ваты и холода. Дёрнуться — значит дать ей зацепиться когтями за нерв, за пульс, за ту тонкую, дрожащую нить, что ещё держала душу в теле. Я замер. Вспомнил голос Власия, тяжёлый, как камень на дне колодца: «Не бойся. Спроси. Ударь».
Воздух в палате был густым, пропитанным хлоркой, потом и чем-то сладковато-гнилостным — запахом открытой раны, которая не заживает. Я втянул его полной грудью, чувствуя, как он оседает в лёгких, и выдохнул приказ:
— По чьему зову пришла?
Существо над изголовьем дёрнулось, будто невидимая нить, на которой оно висело, натянулась до предела. Её пальцы-ветви скрючились, впились в наволочку, оставляя влажные, чёрные следы, похожие на ожоги. Под простынёй я сжал кулак так, что ногти впились в ладонь. Не воображаемая соль. Не метафора. В памяти вспыхнул мешочек Власия — грубая ткань, кристаллы, холодный металл. Кровь в жилах отозвалась жаром, и я почувствовал, как невидимые зёрна и острые осколки впиваются в кожу, жгут, режут, связывая волю с землёй, с законом, с той самой чертой, что она переступила.
Ребро ладони обрушилось на матрас. Звук получился не глухим, а влажным, будто я ударил по сырому мясу, обтянутому холстом. Но за ним — щелчок. Тонкий, пронзительный, как треск льда под ногой в глухую зиму. Лихоманка издала звук, от которого зашевелились волосы на затылке — полный обиды, голода и древней, слепой ярости. Её силуэт пошёл рябью, как отражение в луже, по которой ударили камнем. Длинные пальцы дёрнулись, пытаясь ухватиться за воздух, за мою тень, за саму ткань реальности, но черта уже сомкнулась. Соль жгла. Слово, старшее её имени, стояло стеной.
Она растворилась, оставив после себя лишь запах ржавчины, смешанный с чем-то похоронным. Вентиляция загудела ровнее. А я лежал, не в силах разжать кулак, чувствуя, как по венам разливается не облегчение, а тяжесть. Во рту проступил вкус меди. В груди билось не одно сердце, а два — моё и то, что теперь навсегда вплетено в договор. Плата. Всегда есть плата.
Дверь палаты щёлкнула замком, отрезая меня от гула коридора. Свет лампы дневного света ударил по лицу, вымывая остатки тумана, но не ту тяжесть, что осела в костях. Я всё ещё лежал, сжимая кулак под простынёй.
— Ворончак? — голос Аллы Николаевны прозвучал ровно, без упрёка, но с той самой внимательной тишиной, которая в её присутствии всегда означала начало допроса.
Она вошла не спеша, закрыв за собой дверь. Белый халат не шуршал, туфли не стучали по линолеуму. Словно она не шла, а проявлялась из воздуха, как те тени, что только что растворились в вентиляции. В руках — планшет, но пальцы лежали на нём так, будто держали не стекло, а пергамент.
— Завтрак пропущен. Таблетки не приняты. Групповая терапия — тоже, на обеде не появлялись. — Она остановилась в ногах кровати, не садясь. — Для вас это не просто расписание, Филипп Иванович. Терапия — важна. Без неё связь с реальностью истончается.
Я попытался кивнуть, но шея не слушалась. Губы пересохли, во рту всё ещё стоял привкус крови и старой меди. Дыхание сбивалось, тело ныло каждой мышцей, будто я не лежал, а тащил на себе камень от перекрёстка.
— Не спалось, — выдавил я. Голос вышел хриплым, будто песок сыпался по горлу. — Голова тяжёлая. Сил нет.
Алла Николаевна медленно перевела взгляд с планшета на моё лицо. В её глазах не было сочувствия — только оценка.
— Вы бледны, — констатировала она. — Пульс учащён. Дыхание поверхностное. Дрожь в кистях. Зрачки расширены, реакция вялая. — Она сделала шаг ближе, и воздух в палате будто сгустился, стал вязким. — Это не просто бессонница, Филипп. Вы истощены. Физически. И, подозреваю, не только физически.
Она положила планшет на тумбочку. Движение было точным, экономным.
— Я назначу дополнительное обследование, — сказала она, не отрывая от меня взгляда. — Полный биохимический анализ, повторное ЭЭГ с частотной нагрузкой, и специальный протокол мониторинга глубокого сна. Нам нужно понять, что именно отнимает у вас силы. Почему тело не восстанавливается, хотя вы в покое.
— Протокол? — переспросил я.
— Да, — кивнула она. — Отслеживание мозговых волн в пограничных фазах, реакция на внешние стимулы, фиксация микросдвигов в ритме сердца. Мы найдём причину. И устраним её.
— Когда? — спросил я.
— Сегодня вечером. После ужина. Кабинет функциональной диагностики будет свободен с семи. — Она взяла планшет, развернулась к двери, но остановилась на пороге. — Филипп Иванович. Не пропускайте больше приёмы. Терапия — это не наказание. Это защита. Для вас сейчас она важнее, чем вы думаете. Групповые сессии держат ритм. Ритм удерживает вас в сознании, помогая различать где реальность, а где бред. Поняли?
— Понял, — выдохнул я.
Дверь закрылась. Щелчок замка прозвучал как удар по наковальне.
Я остался один. В палате пахло антисептиком, но сквозь него пробивался какой-то ещё запах, который был мне знаком. Вспомнить бы. Я разжал кулак. На ладони остались вдавленные следы от ногтей, красные, почти синие.
После ужина, как и обещали меня повели на ЭЭГ. Диспансер стал настолько привычным, что перемещение по нему не доставляло никакого дискомфорта. Процедура проходила так же, как в прошлый раз, но вот, что было странным. Я не слышал Рупа. Ни одного замечания по поводу санитаров или унылых стен, ничего.
Проводив меня в комнату отдыха, где были остальные пациенты, санитар странно подмигнул и ушёл в комнату для персонала.
Дверь за санитаром щёлкнула, отрезая меня от коридорного гула. В комнате отдыха пахло старым чаем, влажной шерстью и чем-то сладковато-лекарственным — уже привычный букет. Но сегодня он казался чужим, будто я смотрел на знакомые стены через толстое, мутное стекло. Тишина давила на уши, тяжёлая, как свинцовое одеяло. Впервые за недели я остался наедине с собственным дыханием, и от этого стало не легче, а тревожнее.
Олег сидел за столом, перебирая карты монополии, но глаза его сразу скользнули ко мне. Он отложил фишку, прищурился, будто пытаясь сфокусировать зрение.
— Ты изменился, Филипп, — сказал он тихо, без привычной зависти. — Глаза другие. Будто ты видел что-то, чего мы не видим. И спина прямее. Ты же всегда сутулился, как будто несёшь мешок. А теперь будто сбросил его.
Я пожал плечами, устраиваясь на краешке продавленного дивана.
— Просто выспался наконец.
— Не ври, — вмешался Василёк, подойдя ближе. Его огромные голубые глаза изучали моё лицо с детской, почти пугающей непосредственностью. — Ты пахнешь иначе. Не больницей. Дымом. И землёй, после дождя. И ещё тишиной. Такой, как перед грозой. Ты где был?
— В палате, — ответил я, но голос прозвучал глухо, будто принадлежал не мне. — Спал.
Василёк не стал спорить. Он только кивнул, будто подтверждая что-то себе, и отвёл взгляд. Но тут его внимание дёрнулось в угол комнаты. Он нахмурился, шагнул ко мне и тихо, почти шёпотом, сказал:
— Он на тебя смотрит. Глаз совсем не отводит.
Я повернул голову. В кресле у окна, где свет люминесцентной лампы не доставал до пола, сидел Зверь. Днём он всегда казался бледной, почти прозрачной тенью — сгорбленный, тихий, с руками, сложенными на коленях, как у монаха в затворе. Но сейчас сейчас в нём была тяжесть. Не физическая. Духовная. Он сидел неподвижно, но воздух вокруг него дрожал, как над раскалённым асфальтом. Глаза — тёмные, без блеска, просто провалы на восковом лице — были устремлены на меня. С ожиданием. Будто он ждал, когда я наконец заговорю на языке, который помнил только он.
Я встал. Ноги слушались, но каждый шаг давался с трудом, будто пол стал вязким, а гравитация — избирательной. Подошёл к креслу. Остановился в метре.
— Привет, — сказал я. Голос вышел ровным, но внутри всё сжалось в холодный узел. — Как ты? Ночь прошла спокойно?
Зверь не моргнул. Губы не дрогнули. Только грудь медленно, едва заметно, поднялась и опустилась. Будто он дышал не воздухом, а чем-то густым, тягучим, просачивающимся сквозь стены.
— Тебе снилось что-нибудь? — продолжил я, пытаясь зацепиться за бытовое, за знакомое.
Тишина. Только гудение лампы да далёкий стук тележки в коридоре. Я присел на корточки, чтобы оказаться на уровне его глаз. В упор увидел, как под кожей на висках пульсирует тонкая, синеватая жилка. В такт чему-то медленному, тяжёлому.
— Я знаю, что ты видишь, — сказал я тише, почти шёпотом. — Я тоже их вижу. Тени в стенах.
Зверь дрогнул. Не всем телом. Только пальцами правой руки. Они слегка сжались, ногти белея впились в ткань подлокотника. Во рту пересохло. Я ждал. Секунду. Две. Он открыл рот. Губы двигались, но звука не вышло. Только сухой, шелестящий выдох, будто ветер прошёл сквозь пустую бутылку. Потом губы сомкнулись. Взгляд не изменился. Не смягчился. Не ожил. Остался таким же — глубоким, бездонным, оторванным от яви, прикованным к чему-то, что я ещё не мог разглядеть.
— Ладно, — выдохнул я, поднимаясь. Колени хрустнули. — Не сейчас. Потом.
Чувство тяжести не отступило. Оно повисло в воздухе, как дым, осевший на плечах. Олег и Василёк не стали ничего спрашивать. Они поняли: разговор окончен, не начавшись. Я сел обратно на диван. Закрыл глаза. Гудение ламп и неровный гул голосов сводил с ума, раздражал, проникал в голову и зудил кости черепа изнутри.
Через полчаса после не состоявшегося разговора, санитары повели пациентов на процедуры, выдачу лекарств и по палатам, ещё через пятнадцать минут объявили отбой. Оказавшись у себя в палате я вытащил таблетки из под языка, благо ампулы не так быстро растворяются и смыл их в унитаз. Лекарства были ни к чему, я был здоров.
На следующее утро, после выдачи лекарств Зверю я начал не принуждённый разговор с медсестрой, которая выдавала таблетки. Елена Степановна, предпочитающая, чтобы все её называли по отчеству, пожилая женщина с уставшим лицом и цепкими, чуть припухшими от недосыпа глазами, перекладывала ампулы в металлический лоток с таким видом, будто имела дело не с препаратами, а с заряженными патронами.