
— А потом редакция?
— Нет. Сначала один звонок.
Знакомого Лукана звали Мирон Каст.
Он не был штатным агентом газеты, не служил в полиции, не числился в архивах и вообще, насколько было известно, нигде не числился достаточно долго, чтобы это стало опасным. В разные годы Мирон торговал сведениями для адвокатов, искал пропавших должников, проверял биографии женихов для богатых семейств, доставал старые адреса, подслушивал разговоры в трактирах, дружил с вокзальными носильщиками и знал удивительное количество людей, которые были готовы за небольшую плату вспомнить то, чего официально никогда не видели.
Лукан нашёл телефонную будку у аптекарского дома, бросил монету и назвал оператору номер.
Ардея он оставил с чемоданом у входа.
— Если кто-то подойдёт, кричите, — сказал Лукан.
— И это всё?
— Можно ещё ударить чемоданом.
— Прекрасно. Наконец-то серьёзная журналистская подготовка.
Связь установили не сразу. В трубке трещало, щёлкало, дышало далёкими проводами. Потом послышался сонный голос:
— Каст слушает.
— Мирон, это Тарв.
— Если вы звоните по поводу войны, я уже ничего не знаю и никого не видел.
— Мне нужны не министры. Мне нужны скауты. Трое. Старший — лет пятьдесят, низкий, широкий, выцветшая бородка. Девушка — рыжая, веснушчатая, зелёные глаза. Третий — около тридцати, темноволосый, лысеет, короткая борода, слишком доволен собой.
На другом конце стало тише.
— Вы описываете не уличных воришек.
— Я это заметил.
— Где видели?
— Роудская Республика. Вирн.
— Вирн? Сгоревшая деревня?
— Да.
— Вы умеете выбирать места для отдыха, Тарв.
— Мне нужны имена, связи, кто их мог видеть на континенте, кто делает им бумаги, через какие порты они ходят. Особенно девушка.
— Почему особенно девушка?
Лукан посмотрел через стекло будки на улицу, где мальчишка наклеивал на стенд новый лист с огромным словом УЛЬТИМАТУМ.
— Потому что она запоминается.
Мирон тихо усмехнулся.
— Опасная причина.
— Ещё опаснее предмет, который они унесли. Похож на металлическую деталь неизвестного происхождения.
— Сколько времени?
— У меня нет времени.
— У всех его сегодня нет. Позвоните вечером.
— Раньше.
— Тогда к вечеру я буду знать только то, что можно узнать раньше.
— Этого достаточно.
Лукан повесил трубку.
Когда он вышел, Ардей всё ещё стоял у входа в аптекарский дом, крепко прижимая чемодан.
— Вы выглядели так, будто охраняете государственную казну, — сказал Лукан.
— Судя по всему, государственная казна была бы сейчас менее опасным грузом.
— Идём.
Они сделали копии в маленькой конторе переписчиков у старого моста. Лукан не отдал весь комплект сразу: разделил листы, оставил часть у себя, часть приказал переписать в двух экземплярах, часть запечатал и отправил через надёжного посыльного человеку, который не любил задавать вопросы, если за молчание платили заранее. Ардей хотел спросить, кому именно, но передумал. В этот день незнание казалось не слабостью, а запасной дверью.
Только после этого они направились в редакцию.
Редакция «Марцеллийского вестника» находилась в старом четырёхэтажном здании с облупленной лепниной и новыми телефонными проводами, протянутыми так густо, будто дом поймали в сеть. Внутри пахло типографской краской, мокрой шерстью, табаком, дешёвым кофе и той особенной лихорадкой, которая появляется в редакциях, когда беда ещё не стала историей, но уже стала номером.
Корректоры бегали с полосами. Телеграфист кричал кому-то, что Корона требует ответа в сорок восемь часов. Репортёр из политического отдела спорил с редактором о слове «карательный». Кто-то на лестнице читал вслух список погибших при катастрофе поезда. Машинистки печатали так быстро, словно стук клавиш мог отодвинуть войну.
Шеф корреспонденции Вальтер Роун сидел в своём кабинете с раскрытой газетой на коленях.
Ему было семьдесят лет. Старый, сухой, с густыми седыми бровями и лицом, на котором усталость давно перестала быть временным состоянием, он принадлежал к тому поколению газетчиков, которые ещё помнили войны не по годовщинам. Роун мог быть резок, несправедлив, язвителен и холоден; но Лукан знал, что равнодушным он не был никогда. Просто человек, слишком долго видевший, как правда проигрывает срокам печати, перестаёт говорить о правде торжественно.
— Вы опоздали к концу света, — сказал Роун вместо приветствия. — Он начался без вас.
— Мы привезли материалы, — ответил Лукан.
— Все сегодня привозят материалы. Одни привозят ложь, другие — слухи, третьи — патриотические прокламации. В чём ваше отличие?
— Наши материалы мертвы сто лет.
Роун поднял глаза.
— Это уже любопытнее.
Лукан положил на стол часть копий и несколько оригинальных листов. Ардей поставил металлический чемодан у стены. Вальтер Роун взял первую страницу, потом вторую. Читал быстро, но чем дальше, тем медленнее двигались его глаза.
Когда он дошёл до пророчества о 1999 годе, лицо его стало неподвижным.
Он отложил листы.
— Нет.
— Вы ещё не дочитали.
— Я дочитал достаточно, чтобы понять, что лучше пущу себе пулю в лоб, чем поставлю это в номер.
Ардея передёрнуло.
— Господин Роун, но это же...
— Что? — резко спросил старик. — Правда? Пророчество? Предупреждение? Предсмертная писанина человека, задохнувшегося в погребе сто лет назад? Выберите слово, Фенн. Власти всё равно выберут своё.
Лукан молчал.
Роун постучал пальцами по листам.
— Господа, в мирное время вас сочли бы безумцами. Сейчас вас сочтут вредителями. Подобная публикация в почти военном положении будет названа пропагандой паникёрства. Если вы найдёте лазейку и напечатаете что-то подобное, вы не только лишитесь лицензии корреспондента. Вы можете лишиться головы.
— Значит, мы должны молчать? — спросил Ардей.
— Нет. Вы должны думать, прежде чем заставлять бумагу кричать.
Роун встал и подошёл к окну.
На улице под окнами снова кричали газетчики. Одно и то же слово — война — звучало в разных заголовках, но с каждым разом делалось всё проще, всё привычнее.
— Сейчас правительства будут ждать от нас небывалого патриотического подъёма, — сказал Роун. — Вы понимаете? Не сомнений. Не старых пророков. Не мёртвых деревень. Подъёма.
Он повернулся.
— Скоро, господа, нас вовсе отправят на передовую: снимать героизм наших воинов, писать о славе знамен и печатать такие статьи, после которых мальчишки сами побегут записываться добровольцами. Вы молоды. Вы не помните, как это бывает. А я помню.
Лукан посмотрел на портрет Аврелия Крейна в газете, лежавшей на кресле.
— Газета в такие дни перестаёт быть газетой, — продолжил Роун. — Она становится барабаном.
— А если барабан ведёт людей не туда? — спросил Лукан.
— Тогда хороший газетчик хотя бы пытается стучать не в такт.
— Вы не напечатаете.
— Нет.
— Но оставите копию?
Роун посмотрел на него долго.
— Одну. Не в архиве. У меня.
Лукан кивнул.
Ардею показалось, что это поражение. Но по тому, как Роун осторожно убрал листы в нижний ящик стола и запер его на ключ, он понял: старик не отвернулся. Он просто знал цену преждевременному выстрелу.
— И ещё, Тарв, — сказал Роун. — Если вы ищете тех, кто утащил вашу железку из Вирна, делайте это тихо. Сейчас любой человек с лишними вопросами будет казаться шпионом.
— Я уже начал - сказал Лукан, недоумевая с осведомленности Роуна. Похоже Каст был не только его информатором.
— Разумеется. Было бы странно, если бы вы сначала посоветовались с рассудком.
— Рассудок обычно приходит поздно.
— Зато полиция приходит рано. Помните об этом.
Они вышли из кабинета ближе к вечеру.
В коридоре Ардей остановился.
— Мы проиграли?
— Нет.
— Но он отказался печатать.
— Он отказался хоронить материал вместе с нами.
Ардей подумал и решил, что это почти утешение.
У выхода из редакции они разошлись.
Ардей поехал на окраину, домой к матери и пятнадцатилетней сестре. Его ждал дом, где, вероятно, уже знали о заголовках и где мать постарается не показывать тревоги, потому что семь лет назад отец Ардея ушёл в дальнюю морскую экспедицию и не вернулся. С тех пор правительственные пайки и деньги приходили исправно, словно государство могло расписанием заменить человека за столом.
Лукан пошёл к себе.
Он жил один.
Квартира Лукана находилась на третьем этаже дома у тихой улицы, где днём проходили торговцы, а вечером слышались шаги редких прохожих и звон трамвайного колокольчика с соседнего проспекта. В квартире было всё необходимое и почти ничего сверх того: кухня, стол, два стула, узкая кровать, шкаф, рабочее место с письменной машинкой и тяжёлый настольный телефон «Марцелл-7».
Телефон стоял на столе, как маленький чёрный сторож: лакированное металлическое основание, латунная номерная табличка, вертикальная стойка с круглым микрофоном и отдельная трубка на боковом крючке. Тканевый витой шнур лежал рядом неровным кольцом. Лукан редко пользовался им по личным делам. За десять лет одиночества круг людей, которым можно было звонить вечером, сузился почти до редакции.
Жены давно не было.
Её предательство оставило в нём не рану даже, а пустую комнату, куда он долго не позволял входить никому. Только в последнее время что-то в нём начало оттаивать: не надежда ещё, не желание новой жизни, а слабое удивление, что сердце, оказывается, не умерло окончательно. Но пустота всё ещё занимала слишком много места для новых отношений.
Лукан поставил металлический чемодан на стол.
По дороге домой он купил пару десятков яиц, хлеб и немного овощей. Сложил всё в холодильный шкаф, поставил на плиту турку и дождался, пока по кухне разойдётся густой запах кофе. Потом вернулся к столу.
Тусклая лампа стояла у самой машинки. Её золотистый свет падал на бумаги, на чашку с чёрным кофе, на худое задумчивое лицо Лукана и на его руки, неподвижно лежавшие поверх старых листов.
Помимо уже прочитанного интервью в чемодане оставалось множество материалов: заметки, схемы, рассуждения Орена Маара, обрывки фраз, даты, имена, места, иногда понятные, иногда похожие на бред. Всё это следовало разобрать и решить, что с этим делать. Напечатать нельзя. Спрятать мало. Забыть невозможно.
Вдруг взгляд его остановился на тёмном клетчатом футляре.
Он лежал в боковом отделении чемодана, почти незаметный среди промасленной ткани и пожелтевших папок. Лукан поддел застёжку ногтем. Футляр открылся с тихим сухим щелчком.
Внутри было несколько старых листов, перевязанных узкой лентой.
На ленте неровным, сползающим вниз почерком было написано:
Надеюсь, кто-нибудь раскопает этот склеп.
Старик сидит на стуле — то ли спит, то ли умер.
Деревня горит. Мы заперты. Завалены. Выходы заблокированы. Из щелей уже ползут струйки дыма.
В бумагах старика я нашёл его рассуждения. Странно писать это теперь, но они показались мне подающими надежду.
Во рту горький привкус. Лёгкие уже не могут молчать.
Старик знал, что мы не выйдем отсюда.
Э. Р.
Лукан медленно опустил ленту на стол.
За окном Марцелл шумел предвоенным вечером: где-то кричали газетчики, по мостовой проходили люди, в соседнем доме хлопнула дверь. Всё это было близко, живо, обыкновенно.
А перед ним лежал голос человека, который сто лет назад слушал, как к нему подбирается дым.
Он развязал ленту.
Первые листы оказались не интервью, а записями самого Маара. Даты стояли на полях: 1890, 1891, 1892... Почерк менялся: где-то был ровным, где-то ломался, где-то уходил в почти нечитаемые строки. Но структура оставалась странно ясной. Годы. События. Иногда одно предложение. Иногда целая страница.
Лукан стал читать.
Сначала недоверчиво.
Потом быстрее.
Потом медленнее, потому что недоверие начало мешать меньше, чем страх.
Маар предсказывал кровопролитные войны на южных землях — и они действительно случились. Предсказывал губительную чуму 1912 года, когда города закрывали ворота, а врачи сжигали одежду умерших во дворах больниц. Предсказывал великое наводнение 1936 года, засухи, голод, странные изобретения, гибель кораблей, падение кабинетов, имена людей, которые тогда ещё не родились, но позже появятся в газетах.
Не всё было точно. Не всё понятно. Некоторые записи походили скорее на символы, чем на события. Но слишком многое уже сбылось.
Кофе остыл.
Лампа мигала от нестабильного электричества.
За окном стихли последние газетчики.
Лукан дошёл до 1999 года уже под утро.
На листе было написано:
"Фальшивая причина станет раздором. Мелочь, гибель одного не умершего человека, станет началом массовой резни людей."
Он прочитал строку один раз.
Потом второй.
Аврелий Крейн был мёртв — так писали все газеты. Но Маар писал иначе: не умерший человек.
Лукан откинулся на спинку стула.
Если это было правдой, вся политическая конструкция, построенная за последние сутки, стояла на трупе, которого могло не быть.
Он перевернул лист.
2000 год.
Конфликт расширится, хотя главы держав будут клясться, что желают только мира. Миллионы погибнут в страшных мучениях. Человек изобретёт оружие доселе невиданной мощи, и прежний огонь покажется детской забавой.
Следующий лист.
2001 год.
Не останется страны и не останется семьи, которых не коснётся эта беда. К конфликту присоединятся невиданные силы. Война перестанет быть войной за ресурс и станет войной за право жить в этом мире.
Лукан почувствовал, как пальцы сами сжались на краю бумаги.
Он почти боялся переворачивать дальше.
2005 год был записан иначе.
Лист разделяла вертикальная черта. Слева — всего два слова:
Полное уничтожение.
Справа почерк был мельче, неровнее, но в нём, вопреки всему, чувствовалась не паника, а странная торжественность:
Освобождение от злобы. Новые механизмы. Технологии, не служащие убийству. Лекарства от болезней, перед которыми прежде склонялись как перед приговором. Единение. Люди живут в радости; их тяжёлый труд берут на себя механические люди без души — они работают на заводах и в полях. Человечество выходит к бесконечной вселенной и несёт жизнь туда, где прежде была только тьма.
Лукан долго смотрел на эти две половины листа.
Две двери.
Обе открыты.
И где-то между ними — он, Ардей, украденный маячок, Мейра Феннор, Общество Чёрного Венца, Гильдия Дальних Карт, фальшивая «Аурелия», Аврелий Крейн, который, возможно, был жив.
Под утро Лукан уснул прямо за столом.
Голова его легла на согнутую руку. Лампа всё ещё горела. Бумаги Маара лежали раскрытыми перед ним, будто старик из Вирна не договорил и теперь ждал, когда проснётся следующий слушатель.
Разбудил его звонок телефона.
«Марцелл-7» дребезжал резко, сухо, почти сердито. Лукан открыл глаза не сразу. Потом рывком поднялся, едва не опрокинул чашку, снял трубку с крючка.
— Тарв.
В трубке трещало. Потом послышался голос Мирона Каста:
— Вы просили раньше вечера. Получайте раньше вечера.
Лукан выпрямился.
— Говорите.
— Девушка, похожая на вашу рыжую скаутку, действительно появлялась на континенте. Не под своим именем, конечно. Документы — разные. Но описание сходится: рыжая, веснушки, зелёные глаза, возраст около тридцати, держится так, будто улыбается даже тогда, когда все в отчаянье.
— Где её видели?
— У дома Аделии Ворн.
Лукан замолчал.
— Повторите.
— Аделия Ворн. Вдова. Живёт тихо. Раньше воспитывала сироту по фамилии Феннор. Рыжую девочку. Если ваша скаутка — та самая, то зовут её Мейра Феннор.
— Ворн, — сказал Лукан.
— Да. И вот что делает имя занятным: Аделия Ворн — сестра Элиана Ворна. Нынешнего Первого консула Гильдии Дальних Карт.
Лукан посмотрел на лист с 1999 годом.
Фальшивая причина. Не умерший человек. Массовая резня.
А теперь — Мейра Феннор, укравшая маячок, ведёт к сестре главы Гильдии, которую обвиняют в убийстве дипломата.
— Адрес? — спросил он.
Мирон продиктовал.
Лукан записал на полях старой газеты.
— Вы мне должны, Тарв, — сказал Каст.
— Запишите в тетрадь.
— У меня для вас отдельная.
Связь оборвалась.
Лукан некоторое время держал трубку у уха, хотя в ней уже не было ничего, кроме пустого треска. Потом положил её на рычаг и сразу снова снял.
Оператор соединил его не сразу.
Когда в трубке наконец щёлкнуло, он услышал сонный голос Ардея:
— Слушаю, — зевнул тот.
Лукан говорил коротко:
— Встречаемся у офиса через два часа. У нас много работы.
На другом конце воцарилось молчание.
Потом Ардей устало спросил:
— Это та работа, после которой нас уволят, арестуют или убьют?
— Пока не решил.
— Прекрасно. Люблю неопределённость.
— И возьмите камеру.
— Я уже понял, что поспать мне сегодня не дадут.
Лукан повесил трубку.
За окном начинался день. Марцелл просыпался под тяжестью заголовков, ультиматумов и чужой лжи. На столе лежали пророчества Маара. В ящике — копии интервью. В кармане — адрес Аделии Ворн.
Лукан подошёл к окну и открыл створку.
Холодный утренний воздух вошёл в комнату, пахнущий дождём, типографской краской и далёким дымом.
Он посмотрел на улицу и впервые за эту ночь ясно понял: расследование уже не было журналистским делом.
Оно стало попыткой выиграть время у войны.
Глава 9. Сто кругов до войны.
88-й день Времени Багряных Ветров, 1999 год Седьмой эпохи Орвальдская Держава, город Вардхейм
Йонас Рейк любил спорт за то, что в нём всё казалось честнее, чем в жизни.
В боксе человек падал не от газетной лжи и не от решения министров, а от удара, который зритель видел собственными глазами. В гонках побеждал тот, кто быстрее входил в поворот, смелее держал скорость и лучше знал свою машину. Даже если судьи ошибались, даже если богатые команды покупали лучшие эонитовые моторы, на арене или на круге всё равно оставалось нечто простое: дыхание толпы, счёт секунд, пот на висках, резкий голос комментатора и миг, когда весь город вдруг верит в одного человека.
Йонасу было восемнадцать. Он недавно окончил школу и поступил в училище радиодикторов, мечтая когда-нибудь стать спортивным комментатором. Не политическим обозревателем, не голосом правительственных сводок, не тем человеком, который ровным тоном сообщает о смертях и мобилизациях, а именно спортивным: говорить о гонках, боксе, рекордах, победах, о людях, которые выходят на арену не потому, что их туда послали, а потому что сами выбрали риск.
Больше всего он любил кольцевые эонитовые гонки.
В Орвальдской Державе их называли проще — круговики. Машины для этих гонок были открытыми, низкими, с длинными капотами, узкими колёсами, ремнями вместо дверей и блестящими эонитовыми сердцами под металлическими крышками. Они походили на механических зверей: дрожали перед стартом, ревели на прямой, выбрасывали из-под колёс пыль и пахли маслом, горячим металлом и опасностью. Через два дня в Вардхейме должен был пройти большой заезд — Кубок Вардхейма на сто кругов, и Йонас уже неделю думал о нём чаще, чем о занятиях.
Но в тот день он сидел не на трибунах и не у гоночного круга.
Он стоял в радиостудии, держа в руках пачку листов со статистикой боксёров.
Студия Вардхеймского радио помещалась на втором этаже старого административного здания у площади. Внизу находилась почтовая контора, рядом — телеграф, а выше, за тяжёлой дверью с табличкой «Тише. Идёт передача», царил особый мир: провода, микрофоны, лампы, деревянные панели, запах нагретой пыли и кофе, бумажный шорох, красная лампочка эфира и люди, которые говорили так, будто весь город сидит у них за столом.
Старый Руфус Берн сидел перед микрофоном, положив перед собой обе руки.
Его называли голосом орвальдского спорта. Он комментировал бокс ещё тогда, когда Йонас не родился, видел первые эонитовые кольцевики, знал по именам половину гонщиков страны и умел одним придыханием перед словом «удар» заставить слушателя приподняться на стуле. Ему было далеко за шестьдесят, волосы его поредели, лицо стало тяжёлым и морщинистым, но голос оставался сильным, плотным, с бронзовой хрипотцой.
— Рейк, статистику по шестому раунду, — не оборачиваясь, сказал он.
Йонас быстро подал лист.
— Правый глаз рассечён в третьем, два нокдауна у Стерна, но второй спорный, — прошептал он.
Руфус кивнул и тут же, будто слова Йонаса прошли через него и стали лучше, произнёс в микрофон:
— Дамы и господа, шестой раунд начинается с тяжёлой тени прежней ошибки. Стерн дважды побывал на полу, но посмотрите, как он держит стойку! Такой человек, даже упав, сперва спрашивает у пола разрешения подняться.
За стеклом техник поднял большой палец.
Йонас улыбнулся.
В такие минуты он был счастлив. Не шумно, не по-детски, а глубоко: ему казалось, что он находится рядом с настоящим делом. Он подавал листы, приносил кофе, бегал к телеграфисту за последними заметками, следил за временем рекламных вставок и иногда, когда Руфус позволял, читал короткие справки в эфир. Всего несколько фраз, но после каждой у Йонаса ещё долго горели уши.
Бой шёл напряжённо. В седьмом раунде Стерн неожиданно перехватил инициативу, в восьмом пропустил тяжёлый удар, а к девятому оба боксёра уже двигались так, будто ноги их спорили с волей. Руфус Берн комментировал без суеты, но Йонас видел, как старик сжимает карандаш всё крепче.
Потом загорелась жёлтая лампа рекламной паузы.
Руфус снял наушники и откинулся на спинку стула.
— Кофе.
Йонас уже шёл к столику.
Вместо обычной музыкальной заставки в эфире зазвучал голос диктора новостей. Он был не таким, как у Руфуса: ровный, гладкий, официальный, без единого лишнего вздоха.
— Правительственные источники сообщают, что в связи с преступным нападением на дипломатический поезд Арденнской Короны Орвальдская Держава внимательно следит за развитием обстановки вокруг Меридии и Гильдии Дальних Карт. В случае расширения конфликта армейские ведомства ожидают притока добровольцев. Всем вступившим в добровольческие части будет назначено достойное жалование; семьи добровольцев получат государственные пайки и денежное обеспечение. Орвальд своих не оставляет.
Йонас остановился с кофейником в руке.
Голос диктора сменился бодрой рекламой моторного масла для эонитовых кольцевиков, но в студии на мгновение стало странно тихо.
Руфус взял чашку.
— Не стой с открытым ртом, парень. Кофе остынет.
Йонас поставил чашку перед ним.
— Вы думаете, будет война?
Старик посмотрел на него из-под тяжёлых век.
— Я думаю, что когда по радио начинают обещать пайки семьям добровольцев, кто-то уже заказал слишком много гробов.
— Но если Орвальд вступится за Гильдию...
— Орвальд вступится. Арденнская Корона не отступит. Союзники вспомнят договоры. Газеты вспомнят слово «честь». Мальчишки вспомнят, что они мужчины. Старики вспомнят, что они уже не мальчишки, и потому будут говорить громче всех.
Йонас смутился.
— Вы так говорите, будто добровольцы делают что-то дурное.
— Нет. Я говорю так, будто видел людей, которые отправляли добровольцев на фронт, сами оставаясь у хороших столов.
Красная лампа снова загорелась.
Руфус мгновенно надел наушники, придвинулся к микрофону, и его голос стал прежним — уверенным, живым, спортивным:
— Мы возвращаемся к рингу, дамы и господа. Девятый раунд. Стерн улыбается, хотя кровь у него на подбородке, а это значит, что бой ещё не всё сказал о себе.
Йонас вернулся к листам, но мысли его уже сбились.
Добровольцы. Жалование. Пайки семье. Орвальд своих не оставляет.
Он представил отца, который обязательно сказал бы, что долг не спрашивает удобного часа. Представил мать, считающую расходы в строительной компании. Представил младших — Томаса и Миру. Государственный паёк был бы не лишним. Но не паёк заставил его сердце биться чаще.
Он вдруг подумал, что если страна действительно окажется в опасности, то он будет сидеть в студии, подавать старому комментатору бумажки и говорить о чужих ударах, пока его ровесники пойдут защищать Орвальд.
Эта мысль была неприятна.
И вместе с тем сладка.
Как первый страх перед стартом.
После передачи Руфус Берн долго молчал, снимая наушники и складывая листы.
— Хорошо работал, Рейк, — сказал он наконец.
— Спасибо.
— Только думай медленнее.
Йонас не сразу понял.
— О чём?
— О том, о чём ты начал думать после рекламной паузы.
Йонас покраснел.
— Я ничего не говорил.