
На моём корабле он был здесь — на техническом уровне, в секции между резервуарами охлаждения.
И пока я шёл к нему, в голове у меня само собой собиралось воспоминание о том, как всё начиналось.
Я был на базе старика, которой являлась станция на тихой планете V-12.
В тот день мой корабль стоял в ангаре, готовый к вылету. Я пришёл на борт с утра — проверить, что всё загружено. Грузовой отсек был заполнен контейнерами с химией, пломбы на них стояли таможенные, бумаги у меня на руках. Это была лёгкая часть, её я всегда проверял первой.
Потом я спустился на технический уровень.
Когда я подошёл к секции между резервуарами охлаждения, там уже работали двое. Люди старика, из погрузочной бригады. Я видел их раньше, они всегда занимались именно нишами — это была их специальность, они знали скрытые тайники на всех кораблях старика и работали с ними одни, без посторонних глаз. Одного я знал по кличке, второго — в лицо.
Они как раз заканчивали. Я подошёл вовремя — или, как теперь оказалось, очень не вовремя. Помню, старший вытирал руки ветошью, а младший составлял инструмент в кейс, и оба поздоровались со мной ровно, как здоровались всегда, и ничто — ни жест, ни взгляд, ни лишняя пауза — не сказало мне, что эти двое только что запечатали пустоту и сейчас скажут мне в лицо, что в ней лежит человек. Профессионалы. Я потом много раз прокручивал ту минуту, ища трещину в их спектакле, и не нашёл ни одной. Либо их учили, как меня. Либо они сами не знали, что пломбируют, — и тогда спектакль ставил кто-то выше.
Внешняя техническая панель была открыта, отодвинута вбок. За ней — вторая, внутренняя панель ниши. Её они уже закрывали на моих глазах. Один из них держал в руках пломбу — маленький диск из металлического сплава, со штампом старика, такие у нас использовались для всех внутренних тайников. Пломба приклеивается на стык внутренней панели. Если её снять — она рвётся, и новую такую же поставить без доступа к пресс-штампу старика невозможно. По крайней мере, так я считал.
Старший из погрузчиков поставил пломбу на стык. Придавил пальцем. Проверил, что сидит ровно. Кивнул мне:
— Капитан, пломба стоит. Груз в нише, живой, в капсуле с жизнеобеспечением.
— Вижу, — сказал я.
Он отошёл. Я подошёл ближе, осмотрел внешнюю панель, увидел внутреннюю с пломбой, потрогал пломбу пальцем — целая, сидит. Закрыл внешнюю, прожал точки в обратном порядке, запирая. Щёлкнуло. Панель встала на место.
Я получил строгое наставление: «один живой объект, капсула с жизнеобеспечением, не вскрывать, пломба хозяина стоит».
Всё.
В этот момент у меня в кармане пискнула рация — старик звал меня к себе, на разговор перед вылетом. Как всегда перед каждым рейсом. Я ушёл.
Разговор со стариком шёл час с небольшим. Он давал мне инструкции по маршруту, по встрече на Ашвене, по тому, как вести себя на таможне Эпитафного — обычные вещи, которые я слышал десятки раз. Потом я вернулся на корабль. Погрузчиков уже не было. Я прошёл по кораблю, проверил всё ещё раз. Дошёл до технического уровня. Встал перед той же панелью.
Внешняя была закрыта, гладкая, как обычная обшивка. Я не стал её вскрывать снова. Зачем? Ниша была запломбирована при мне. С момента, как я ушёл к старику, и до моего возвращения прошёл час. За этот час в ангаре были только мои люди, на корабль не пускали никого чужого.
Я не открывал.
И вот только сейчас, идя по техническому коридору к этой самой панели, я перебрал в голове каждую секунду того дня и понял, где у меня была слепая зона.
Час, который я провёл у старика.
Я восстановил его по минутам, этот час, — и он рассыпался у меня в руках. О чём мы говорили? Маршрут, таможня, встреча на Ашвене — всё то, что я слышал перед каждым рейсом, слово в слово. Ни одного нового вопроса. Ни одной новой инструкции. Час стандартной беседы, которую старик мог уложить в десять минут — и обычно укладывал. Сегодня, задним числом, этот час выглядел не беседой. Он выглядел выдержкой. Меня держали в кабинете ровно столько, сколько требовалось кому-то в ангаре.
За этот час с кораблём могло произойти что угодно. Могли вскрыть внешнюю панель, сорвать внутреннюю пломбу, вытащить капсулу с живым грузом, перевезти её куда надо, поставить новую пломбу и закрыть панель обратно.
Я не видел весь процесс полностью, только начало — как груз завозили в ангар. И конец — как всё закрыто.
Или был и второй вариант. Груза не было на моём корабле с самого начала. Я видел, как капсулу несли в сторону моего ангара, но ее могли развернуть на полпути, отвести к третьему и спрятать там. А в моей нише так ничего и не появилось. Погрузчики закрыли пустую панель и поставили пломбу — как будто груз внутри был. Но тогда зачем было вообще показывать мне капсулу?
Ответ был только один. Чтобы я ничего не заподозрил.
В обоих этих случаях караван подставили. Разница была лишь в тех, кто в этом участвовал. В первом случае все было сделано правильно и капсулу переместили уже после погрузки, подменив пломбу, во втором погрузчики были в курсе настоящего положения груза.
Панель была третьей от угла.
Технический коридор в этом месте был особенно узкий. По левую сторону шла стена с трубами охлаждения, по правую — сплошная обшивка с квадратными техническими панелями, одинаковыми до неразличимости. Если бы я не знал, какая из них моя, я бы её не нашёл с первого раза.
Я встал перед ней. Приложил ладонь. Поверхность была гладкая, тёплая — труба охлаждения рядом её нагревала. На ощупь — никаких отличий от соседних.
Я посмотрел вдоль шва. У панели по краю шла тонкая полоска герметика, аккуратная, не повреждённая. Шов как шов. На соседних панелях такой же.
Если подменяли груз, то это делали здесь. Прямо на этой панели. Руки, которые её открывали в тот час, были не мои.
Пальцы у меня, когда я поднял их к панели, были сухие и ровные. Я отметил это с холодным удивлением, как отмечают чужое достоинство: тело держалось лучше головы. Голова кричала. Тело работало.
Я нажал точки в правильной последовательности. Сначала точку на средней панели. Потом точку на левой. Потом две точки на правой.
Внутри коротко щёлкнуло.
Внешняя панель отъехала вбок на десять сантиметров.
За ней открылась вторая — внутренняя панель ниши. Серая, с ровным стыком посередине. На стыке стоял маленький круглый диск.
Пломба.
Маленький диск, на который я смотрел перед вылетом и которому верил, как верят приборам. Вся моя пятилетняя служба, вся схема старика, вся эта партия, в которой меня разыграли втёмную, сходилась сейчас в кружок металла размером с монету.
Я достал фонарь. Надел на голову. Включил. Луч лёг на пломбу, и я наклонился ближе.
Пломба была целая.
Я смотрел на неё и сначала не понимал, что это значит. Потом понял, и в груди у меня стало холодно.
Пломба стояла такая же, как та, которую ставили при мне. Того же размера. Того же цвета. Штамп старика — чёткий, ровный, без вмятин и трещин. Она выглядела точно так, как должна выглядеть пломба, которую поставили и с тех пор не трогали.
Но я уже знал, что она врёт.
Я это знал, потому что видел, как из третьего корабля выводили живого человека, и этот человек и был тот самый груз, который должен был лежать за этой пломбой.
Я стоял перед ней долго. Может, минуту. Я знал, что надо срывать и смотреть, что за ней. И я не срывал. Я смотрел.
Потому что пока я не сорвал — у меня ещё был вариант, что я ошибаюсь. Что живой человек на третьем — не мой груз, а какой-то другой, о котором я не знал. Что в нише у меня всё-таки капсула.
Пока пломба цела, у меня есть вера.
Время шло. Нужно было спешить. И сколько можно стоять перед куском металла, держа в руках вопрос, на который боишься получить ответ? Я сорвал её.
Глава 6
Знаете, что в структуре старика делают с тем, кто сорвал пломбу хозяина? Убивают. Без разбирательств, без второго шанса, без поправки на годы верной службы. Правил в схеме было немного, но это стояло первым, и за все эти годы я не слышал ни об одном, кто рискнул его проверить. До сегодняшнего дня.
Пломба отошла легко — клей успел подсохнуть с момента погрузки.
В моей руке оказался маленький диск со штампом старика. Я смотрел на него и думал, что за годы работы ни разу не срывал такую пломбу своими руками. Её всегда снимали не мои руки — руки получателей, в далёких портах, при свидетелях с той стороны. Капитан не трогает посылку. Капитан — курьер. Это правило я не нарушал ни разу.
Уже второе правило за один день, подумал я. Быстро пошло.
Я открыл внутреннюю панель.
Посветил внутрь фонарём.
Ниша изнутри была такая, какой я её помнил. Металлические стенки, покрашенные серой краской. Потолок низкий, но чуть пригнувшись, я помещался в полный рост. Три метра в длину, два в ширину, полтора в глубину. За четыре года я возил в ней всякое. Ядра старых реакторов, тяжёлые, в свинцовой обёртке, из-за которых пол под нишей прогибался и требовал проверки после каждого рейса. Ящики с оружием. Бочки с химией, запечатанные так плотно, что даже мне снаружи не пахло. Один раз — длинный узкий контейнер с чем-то, что старик назвал «архив», и я не спросил, чьим. Ниша была рабочая. Она умела держать язык за зубами лучше любого человека на этом корабле.
Инспекторы её не нашли, хотя проходили мимо три раза — я видел это по записям внутренних камер. На общих чертежах корабля этого объёма не существовало: по бумагам тут шла обычная технологическая прослойка между резервуарами охлаждения, каких на судне десятки. Стенки были из того же композита, что и обшивка вокруг, той же плотности — сканер, пройдя вдоль, видел ровный монолит. Простукивать было бесполезно: за стенками с внешней стороны стояли трубы охлаждения с циркулирующей жидкостью, и звук уходил в них, возвращаясь глухим, как от массы. Инспектор слышал сплошную стену — а за стеной был пустой куб на восемь кубометров. Старик тратился на эту нишу не зря.
Пустой куб.
Вот именно.
Ниша была пуста. Ни капсулы. Ни следа капсулы. Ничего.
Живот сжался и ухнул вниз. Как тогда на скотобойне, в грузовом лифте с лопнувшим тросом — два этажа, провал под рёбрами, я его до сих пор помню телом. Лопатки продрало холодом. А голова, вечно опаздывающая за телом, доползла последней и выдала четыре слова: вот теперь всё по-настоящему.
Я не сел на пол. Хотя тело просило.
Вместо этого я перехватил фонарь зубами, упёрся ладонями в край проёма и залез внутрь.
Осматривать. Руками, глазами, носом — так, как когда-то в стоках я осматривал засор, прежде чем сунуть в него крюк. Не потому, что мне нравилось. Потому что засор, который ты не осмотрел, кусается.
Внутри пахло краской и пылью. Больше ничем. Я встал на колени, наклонился к самому полу ниши и повёл фонарём вдоль, по касательной, чтобы луч ложился плоско и поднимал каждую неровность в тень. Старая наука грузчика: хочешь узнать, что стояло на полу, — смотри не на пол, а на пыль.
Пыль лежала ровно.
Тонкий серый слой, одинаковый по всей длине, нетронутый, как снег на закрытой планете. У дальней стенки — старые царапины от свинцовых обёрток, глубокие, знакомые, я сам их оставил три рейса назад, когда ядро пошло юзом на разгрузке. Царапины были подёрнуты той же пылью, что и всё остальное.
Капсула с жизнеобеспечением стоит на четырёх опорах. Она весит, с человеком и запасом дыхательной смеси, под триста килограммов. Четыре опоры такой массы оставляют в пыли четыре чистых квадрата — их не убрать никакой тряпкой так, чтобы слой лёг обратно ровно. А ещё капсулу надо втащить и вытащить, и это волок, распорки, следы подошв, сбитая пыль у проёма.
Ничего этого не было.
Я прополз нишу насквозь, до дальней стенки, светя под себя. Потом обратно. Потом ещё раз, вдоль стыков. Я нюхал воздух — капсула пахнет, у неё фильтры, озоновый след от блока регенерации, медицинский дух от питательных линий. В нише пахло краской, пылью и моим собственным потом.
Капсула сюда не вставала. Никогда.
Не «вынули за час, пока я был у старика». Не вынимали. Её здесь не было с самого начала.
Я сидел на корточках посреди пустого куба, который вёз через половину сектора воздух, и складывал заново тот день на базе.
Погрузчики закрывали внутреннюю панель у меня на глазах. «Груз в нише, живой, в капсуле с жизнеобеспечением». Старший ставил пломбу, придавливал пальцем, кивал мне. Они пломбировали пустоту — и знали, что пломбируют пустоту. Оба. Спектакль с капсулой, которую несли в сторону моего ангара, играли для одного зрителя. Для меня. Чтобы капитан главного корабля весь рейс верил, что везёт самое ценное, и вёл себя как человек, который везёт самое ценное.
Потому что я не умею врать телом хуже, чем верю. Это моё ремесло. Моё лицо стоит дорого именно потому, что оно не играет — оно верит. Старик знал это лучше всех: он сам это лицо и отбирал.
Дальше думать было страшно, и именно поэтому дальше думать было надо.
Наверху, палубой выше, глухо простучали шаги.
Я погасил фонарь раньше, чем додумал мысль. Тело сработало само — вжаться, замереть, дышать через нос, медленно, так, чтобы даже пыль не шевельнулась. Шаги простучали по решётчатому настилу технического трапа, приблизились, остановились.
Кто-то стоял на верхней площадке трапа, в десяти метрах от вскрытой ниши, в которой сидел его капитан с сорванной пломбой в кулаке.
Я слушал. По шагам это был Ювер, механик, — он ставил ногу с пятки и чуть шаркал левой, я знал походку каждого на этом борту так же, как знал звуки корабля. Ювер что-то делал у распределительного щита: щёлкнул крышкой, подождал, щёлкнул ещё. Проверял насосы после досмотра — правильная, честная работа, ровно та, которую механик и должен делать, когда чужие потоптались по техническому уровню.
Или проверял, не полез ли капитан туда, куда капитану лезть не положено.
Неделю назад мне бы не пришла в голову вторая версия. Сегодня она пришла первой.
Ювер постоял, погремел ключами и пошёл обратно. Шаги простучали по настилу и стихли в сторону жилой палубы. Я выждал ещё минуту, в темноте, на корточках, среди ровной пыли. Раб умеет исчезать. Не физически — просто быть так, как будто тебя нет. Я двадцать лет считал это умение своим позором. Сейчас я прятался на собственном корабле и был этому умению благодарен.
Я включил фонарь — и луч упёрся в мою собственную работу. По всей нише, по ровному серому снегу, в котором не было ни одного чужого следа, теперь шли мои. Отпечатки ладоней, колен, борозды от носков ботинок — я исползал её насквозь трижды, и вся эта картина кричала любому, кто откроет панель: здесь копались после пломбирования. Улика, которую я искал, и улика против меня самого лежали теперь в одной пыли.
Я снял куртку, свернул рукавом наружу и прошёлся ею по полу ниши — ровно, внахлёст, полоса за полосой, как когда-то драил полы в бараке. Не затереть следы, а снять пыль целиком, всю, до краски. Свежевычищенная ниша — это просто ниша, которую готовили к грузу. Ниша с отпечатками ладоней — это допрос. Куртку потом вытряхнуть в утилизатор, вместе с этой пылью и всем, что она знала.
Я вылез, и пока стоял перед открытой панелью, отряхивая колени, голова наконец разложила всё по полкам — быстро, холодно, так, как я раскладывал чужие лица на досмотрах.
Сначала — про живой груз. Его вывели из третьего корабля на ногах. Из капсулы жизнеобеспечения на ногах не выходят: капсула — это медикаментозный сон, мышцы без тонуса, сознание в киселе. Значит, разбудили. Либо таможенный врач — у инспекторских групп Эпитафного есть медики под такие находки, живой контрабандный товар для них не новость. Либо сама капсула: хорошие делаются с автопробуждением, защитой от чужого вскрытия, — час, и человек жив и стоит, пусть и держась за стенку.
И вскрыли её прямо на борту, не увозя. Это тоже было понятно. По протоколу Эпитафного найденный живой груз оформляется на месте: «обнаружен живой объект, признаки насильственной перевозки, принят под защиту контура». Не арестованный — жертва. Свидетель. Им нужна эта запись сразу: она развязывает им руки и вешает на экипаж третьего статью тяжелее любой контрабандной.
Свидетель. Я повертел это слово. Свидетель в таком деле страшнее груза: груз молчит, свидетель говорит.
Теперь главное. Почему капсула оказалась на третьем, а нише у меня оставили пломбированный воздух.
Вариантов было два, и оба мне не нравились.
Первый: это сделал сам старик. Тихо, своими погрузчиками, не сказав мне. По всей его схеме самое ценное всегда шло со мной — лучшее судно, самое чистое лицо, лучшие бумаги. Если он в последний момент переложил капсулу на второстепенный борт и оставил любимчику куклу — значит, он чуял слив. Значит, где-то в структуре завелась крыса, и старик проверял её этим рейсом, как проверяют трубу дымом. Крыса видела обычного капитана с обычным рейсом и сдала таможне то, во что верил я сам: главный корабль везёт капсулу. Взяли бы меня — пустого, чистого, с идеальными бумагами. А груз тем временем ехал там, где его никто не ждал.
Нас сдали. Досмотр пришёл точно по адресу — только адрес старик успел поменять. Если так, то он пожертвовал третьим кораблём и шестью людьми, как жертвуют пальцем, спасая руку. И даже не поморщился.
От этой версии у меня внутри ничего не дрогнуло, и вот это, пожалуй, было самое честное, что я узнал о себе за день. Я поверил в неё сразу. Она была в его характере. Она была в характере всего мира, в котором я жил.
Второй вариант: старик не знал. Груз переложили за его спиной. И тогда становилось хуже, потому что за спиной старика такое могли провернуть только двое — заказчик или конкуренты, — и оба через одну и ту же дверь: через купленных людей. Погрузчиков. Или команду третьего.
Заказчик — тот, кто платил. Схему оплаты я знал: половина вперёд, половина по доставке. Рейс сорвался? Старик возвращает аванс. Или возит заново, за свой счёт. Выходит, заказчик мог сам и утопить рейс — аванс себе назад, груз себе через таможню, если у него там прикормлено, старику дырку в репутации. Мог. Только зачем обычному покупателю война с собственным поставщиком? Обычный хочет товар. Точка. Такие петли крутят крупные, у кого в контуре свои счёты, свой вес, свои люди в форме. Попадались старику и такие — я сам возил пару рейсов, где с той стороны сидел явно не лавочник. Гладко прошли оба. Старик с такими умел. Версию я отложил на дальнюю полку. Выбрасывать не стал.
Конкуренты — вернее. У старика их хватало: сеть есть сеть, в ней всегда кто-то хочет занять чужой узел. Купить меня нельзя — это знали все, кто в этом мире хоть что-то знал: я обязан старику жизнью, у меня нет рычага, за который дёргают. Значит, шли бы к тем, кого купить можно. К команде третьего.
Капитан третьего не был любимчиком. Наёмный, за деньги, из тех, кого старик менял, как фильтры. И команда такая же: пятеро при капитане, собранные из тех, кто под рукой, — и все они знали, что рано или поздно их спишут. Или на провале, или в чистке, или просто по решению старика, когда придёт срок. К таким людям приходят и предлагают: сдайте маршрут, откройте тайник, посотрудничайте с таможней. Взамен — деньги. Или паспорта контура — таможня даёт их тем, кто помогает. Или амнистия, если на ком-то что-то висит. Выход из структуры, чистый, с бумагами. Из пиратства ведь просто так не выходят. Захотел — ушёл, — тут так не работает. А тут дверь открывают снаружи и держат, пока выходишь.
Я представил их, всех шестерых. Как они сидят сейчас в таможенном отсеке и ждут оформления. Может — как игроки, доигравшие партию, с паспортами на подходе. А может — как слепые, которых разыграли втёмную, и они сейчас понимают в происходящем ровно столько же, сколько я час назад. Я этого не знал. И, скорее всего, не узнаю никогда: отпустят — растворятся в контуре, посадят — сгниют на рудниках вместе со своими ответами.
Сходилось и то и другое. А «сходится» не значит «так и было». Логичная версия — это просто версия. Я выучил это ещё в шахте: обвал всегда логично объясняли уже после того, как выкопают тела.
Оставался ещё один список, самый поганый. Мой собственный борт.
Если крыса существовала, с чего я взял, что она сидит где-то там — на базе, на третьем? Я перебрал своих. По одному, на ощупь, как перебирают монеты в темноте кармана. Кок. Два года на борту, руки в порезах от досок, смеётся глазами раньше рта. Кто проверял, чем он жил до этих двух лет? Не я. Офицер погрузки — громкий, в каждом порту пьёт, вечно должен кому-то мелочь. Должники продаются первыми, это я знал ещё по баракам. Ювер. Честные насосы, шаркающая левая. Только что стоял в десяти метрах от моей вскрытой ниши. Гарт. Второй пилот, два месяца на борту, прислан с очередной ротацией, которую я не выбирал. За два месяца — ни одного лишнего слова. Раньше мне это нравилось. Арис. Четыре месяца на борту, третий связист подряд, и менял их не я. Утром все они были фоном моей работы. К вечеру каждый стал вопросом без ответа.
Я оборвал себя. Это была дорога в яму: начнёшь искать крысу в каждом кивке — сгрызёшь себя раньше, чем тебя найдёт таможня. Список я закрыл, но не выбросил. Он лёг туда же, куда я складывал всё, что нельзя забыть, — на самое дно, рядом с именами экипажа того семейного торговца.
И была ещё одна вещь. Хуже всех списков вместе взятых, и касалась она меня самого.
Все эти годы мой пропуск через любую таможню сидел у меня на черепе. Лицо. Оно не играло — оно верило. Я честно вёз «промышленную химию», про нишу не думал вообще, выучился не думать, и иссанам не за что было зацепиться в моих зрачках: там правда и лежала. Всё. Кончилось. Теперь я знал — про пустую нишу, про спектакль с капсулой, про то, что меня годами водят вслепую, как водили по трюмам в детстве. Знание обратно в голову не запихнёшь. Вернётся досмотр, посадят меня опять напротив существа, которое слышит не слова, а то, как я их говорю, — и лицу впервые в жизни придётся врать.
Умеет ли оно врать, я не знал. Репетиций не предвиделось.
Одно я знал твёрдо, на ощупь, как знал эту пыль. Кто бы ни переложил груз — старик, заказчик, конкуренты, — в этой партии я был фигурой. Не игроком. Все эти годы я думал: у меня есть корабль, ремесло, место. Ага. У меня была роль. Кукла с честным лицом возит воздух и верит в него так исправно, что ей верят таможни. Куклу устраивало. Кукла даже гордилась собой.
Я разжал кулак. Пломба отпечаталась в ладони красной меткой — ровный круг с рубцом штампа. Единственное, что у меня было своего в этой партии. Красная метка от чужой пломбы.
Ниша стояла открытая, пломба лежала в моей руке, и оба эти факта были теперь смертным приговором в двух экземплярах — хоть от иссанов, хоть от старика, смотря кто первым найдёт. Сорванную пломбу не приклеишь обратно: она рвётся по штампу, на то и рассчитана. Куда её? Сжечь в утилизаторе на камбузе — при коке, который запомнит, что капитан жёг. Выбросить в мусор — мусор на корабле не исчезает, он копится в баках до порта, и баки досматривают. Спрятать в каюте — каюту обыщут первой. Оставалось худшее из хранилищ и единственное, которое я мог сторожить каждую секунду: собственный карман. Носить смертный приговор на себе, у тела, до первого чужого порта, где вещь можно уронить в чужую печь без свидетелей.
Куртку я вытряхнул тут же, над вытяжной решёткой, — вентиляция всосала серое облачко пыли и унесла его в фильтры, к остальной корабельной грязи, у которой не спрашивают имён. Пломба легла в карман. Лёгкая. Я чувствовал её сквозь ткань, как ожог.
Надо было закрывать, подниматься и учиться жить в игре, правил которой я не знал.
Я не успел даже закрыть панель.
В наушнике щёлкнуло.
— Капитан?
Глава 7
— На связи.
— Нам сообщение от таможни через официальный канал. Круговой досмотр каравана. Всем нашим судам — оставаться на местах, двигатели не запускать, ждать повторной стыковки. К нам уже идут. Инспекторская группа и ещё кто-то, в другой форме.
Я молчал.
— Капитан. Слышите?
— Сколько до стыковки?
— Минут двадцать.
— Понял. Сейчас поднимусь.
Связь оборвалась.
Двадцать минут. У меня было двадцать минут, чтобы закрыть нишу, подняться на мостик и встретить людей, которые сейчас придут меня допрашивать. Чистого капитана с хорошим грузом и хорошими документами, перевозчик в пиратской структуре.
Я вдохнул. Выдохнул.
Я стоял перед открытой нишей, пломба жгла карман через ткань, и в голове, поверх отсчёта минут, стояло слово, которым мне через двадцать минут предстояло не быть в чужих глазах.
Пират.
Несколько лет назад, когда меня только вытащили со станции, и старик закончил со мной обучение, я не был ни капитаном, ни перевозчиком. Я был никем. Целый год я учился говорить, читать, держаться за столом, смотреть в глаза — всему тому, чего раб не умеет и чему свободный учится с пелёнок. Когда я закончил обучение, и старик должен был куда-то меня определить.