
Он медленно поднял на меня взгляд. Очень медленно. Я почти услышала, как в его голове со скрипом поворачивается картина мира.
— Мая. Ты шутишь.
— Не шучу.
— Ты не запомнила моё имя. — Он произнёс это с расстановкой, словно пробуя на вкус. — Ты зашивала меня, переодевала, отчитывала. Называла бедовым и шкетом. И всё это время не знала, как меня зовут.
— Именно так.
Он расплылся в похабной ухмылке, и я поняла, что этот момент он мне ещё припомнит. Не раз. Я недовольно опустилась на стул.
— Ну да, не запомнила. На оскорбления, между прочим, были причины — ты их сам обеспечил. Если не напомнишь — так и останешься «бедовым». Мне, в общем-то, удобно.
Он засмеялся — добро, без яда — и отложил альбом.
— Скажи сначала, сколько тебе лет. Тогда напомню.
— Обмен? Серьёзно? — Я закатила глаза. — Двадцать семь. И зачем тебе?
— Двадцать семь, — повторил он и нахмурился. Не так, как хмурятся из вежливости, — по-настоящему, словно я сказала что-то бессмысленное. — Двадцать семь — это же… Ты взрослая женщина. Ты живёшь одна, у тебя профессия, ты держала в руках моё ранение и не дрогнула. В двадцать семь у нас ещё за руку водят.
— У вас — это где за руку водят?
— На Новой Земле. Близость эльфийской магии растягивает век — люди живут около двух сотен лет, мы дольше. Двадцать семь — это ребёнок. — Он смотрел на меня и явно что-то пересчитывал в уме. — А здесь? Сколько живут здесь?
— По-разному. Примерно от шестидесяти до восьмидесяти. Кому как повезёт с генами и привычками.
Что-то изменилось в его лице. Не сразу — сначала он просто замер, как замирает человек, услышавший фразу на знакомом языке и не сумевший её понять. Потом до него дошло. Я видела, как дошло: пальцы медленно, очень медленно сжали простынь.
— Ты хочешь сказать, что через двадцать лет ты постареешь. — Это не было вопросом. Это было обвинением, только я не поняла, кому. — Я думал, тебе лет триста. У тебя такие знания в медицине, такая уверенность в руках… Я решил, что ты просто выглядишь молодо. — Он замолчал. Потом тихо, почти себе: — Как коротка жизнь на Истинной Земле.
В его голосе было что-то, чего я не ожидала. Не жалость — жалость я бы съела и не поморщилась. Что-то тяжелее. Словно новость ударила его туда, куда он не ждал удара, — и он ещё не решил, что с этим делать.
Мне стало неуютно. Я не люблю, когда меня оплакивают заживо.
— Людям неполный век — это нормально, — сказала я ровно. — Мы так живём испокон веков и как-то не жалуемся. Поэтому ловим каждое мгновение. Радуемся мелочам. Успеваем. — Я пожала плечом. — Так как тебя зовут? Уговор дороже денег.
Он ещё секунду смотрел на меня тем самым взглядом. Потом словно приказал себе закрыть тему.
— Талис. — Пауза. — Надеюсь, теперь не забудешь.
— Талис, — повторила я вслух, закрепляя. — Постараюсь. А тебе сколько? Раз уж мы обмениваемся.
— Триста семьдесят.
Я присвистнула.
— Может, мне на «вы» перейти? С учётом почтенного возраста? Могу ещё стул уступать и через дорогу переводить.
— Почтенный возраст у нас начинается за три тысячи. По вашим меркам я… — он прикинул, — лет двадцать пять, наверное. Так что нет. Мне нравится, как мы говорим. — Его взгляд скользнул по мне, когда я полезла в шкаф за домашним — голубой майкой и чёрными бриджами. Взгляд был долгим, оценивающим и ничуть не смущённым. — Ты одеваешься очень просто. У вас не принято следить за собой дома? Или это вопрос финансов?
Вот же ж. Триста семьдесят лет — а такта на медный грош.
— Дома одеваются так, как удобно, — сказала я. — Дом — место для отдыха. Зачем неудобная одежда там, где ты расслабляешься? Никто не ходит по квартире в вечернем платье, если он не в кино.
— То есть красивая одежда у вас существует. Просто не здесь.
В его голосе было столько вежливого сомнения, что я не выдержала. Взяла ноутбук, открыла поиск и набрала подряд: офисные костюмы, вечерние платья, уличная мода. Развернула экран к нему — на, смотри, у нас тоже умеют.
Он рассматривал долго и внимательно, время от времени касаясь пальцем экрана — видимо, ждал, что картинка отреагирует. Потом сказал — осторожно, взвешивая слова:
— Странная одежда. Эти платья… они не слишком откровенные для улицы? — Пауза. — У нас в гареме девушки одеваются похожим образом. Ткань другая, оттенки приглушённее, длина скромнее — но идея та же. Показать. — Он поднял глаза от экрана на меня. — Ты надеваешь подобное, когда куда-то идёшь?
И смотрел он при этом с тем выражением, которое я уже научилась читать: мысленно снимал с меня бриджи, мысленно надевал платье, мысленно вписывал результат в интерьер своего гарема. Между четвёртой и пятой, надо полагать.
— Урезонь фантазию, — сказала я. — Я не экспонат и не кандидат в твою коллекцию. Да, у меня есть платья, и крашусь я, когда повод есть. Тебе этого знать достаточно. Ты голоден?
— Голоден. — Он не стал спорить, но и не отступил — просто сменил направление. — И я бы с удовольствием пригласил тебя в ресторан. Хотя бы в качестве благодарности — ты спасла мне жизнь, а я ем твою еду и ношу чужие вещи. Дай время: в следующий приезд у меня будет ваша валюта, и я тебя приятно удивлю.
— Оставь это для гарема. Девочки обрадуются больше.
Я ушла переодеваться и слышала спиной, что он не ответил. Молчание у него получалось выразительнее слов.
Когда я вернулась на кухню, то первым делом занялась делом — это лучший способ не продолжать разговор. Разогрела обед: ему — куриное филе, отварной кабачок, пюре, всё диетическое, всё по уму, рана раной, а желудок никто не отменял. Себе — вчерашнюю тушёную капусту. Он дошёл до кухни сам, держась за бок, но уже заметно легче, чем утром: регенерация у дроу работала так, что любой травматолог продал бы душу за образец крови. Сел. Смотрел, как я раскладываю по тарелкам, — молча и слишком внимательно.
— Ты убежала от разговора, — сказал он, когда я поставила перед ним тарелку.
— Я закрыла разговор. Это разные вещи. — Я села напротив. — Мне не нужен ужин в ресторане. У тебя есть женщины — их приглашай, им наряды покупай, их удивляй. А у меня короткий человеческий век, и тратить его на роль сувенира из другого мира я не собираюсь. Хочешь развлечений — найдёшь валюту, накинешь иллюзию на свои уши и глаза и снимешь кого пожелаешь. Москва большая.
Он долго молчал. Не притрагивался к еде. Смотрел — тяжело, в упор, так, что хотелось отодвинуться вместе со стулом.
— Я разве тебе не нравлюсь? — спросил он наконец. И спокойно, без рывка, отодвинул мою тарелку в сторону — не агрессивно, а методично, как убирают с доски фигуру, за которой прячется король. Лазейку для отступления. — Я вижу, как ты на меня смотришь, Майя. Я не мальчик, я умею читать взгляды.
— При чём здесь это. — Голос у меня получился ровнее, чем я рассчитывала, и это была маленькая победа. — Я тебе помогаю. Ты выздоравливаешь. Через двенадцать дней уходишь. Всё. Между нами ничего нет и не начнётся.
— Почему я не могу пригласить тебя на ужин, если у тебя нет кольца на пальце и мужчины за спиной?
— Потому что я человек, Талис. А ты — дроу, принц и обладатель гарема. Выбери любую причину из трёх, все рабочие. Ешь и иди отдыхать.
Я встала и вышла на балкон — не убегая, а закрывая заседание. По крайней мере, так я себе это объяснила.
Закурила. Вечерняя Москва лежала внизу — огни, гул трафика, кто-то в соседнем дворе орал что-то весёлое и матерное одновременно. За спиной, в кухне, стояла тишина. Он не ел — я слышала это по отсутствию звуков. Сидел над тарелкой и, надо думать, переваривал слово «нет». Блюдо для него, судя по всему, экзотическое.
Дверь балкона открылась. Я не обернулась.
— Мая. — Его пальцы сомкнулись на моём запястье — не сжимая, просто обозначая. — Ты не можешь решать за двоих. Ты сказала «нет». Я его услышал. Но услышать — не значит принять.
Он отпустил руку и ушёл обратно, не дожидаясь ответа. Правильно сделал — ответа у меня не было.
Я осталась стоять с тлеющей сигаретой и странным ощущением в груди. Словно мне сказали что-то важное на языке, который я прекрасно понимаю, — но уже много лет делаю вид, что нет.
Через стеклянную дверь я видела, как он наконец начал есть. А потом — думая, что я смотрю на город, — аккуратно, вилкой, воровал с моей тарелки капусту. Принц. Триста семьдесят лет. Тушёную капусту. С чужой тарелки.
Я затушила сигарету, чтобы он не увидел, как я улыбаюсь, и зашла обратно.
Доела молча. Он молчал тоже. Атмосфера висела тяжёлая, как перед грозой, — но не злая. Скорее насыщенная: слишком много невысказанного на квадратный метр кухни, воздух почти потрескивал.
Я поставила тарелки в мойку, ушла в комнату и покопалась в глубине шкафа. Нашла, что искала, — старые спортивные штаны, явно не мой размер, которые всё собиралась выкинуть и всё не выкидывала. Вот и пригодились.
— Держи. Надень. Хватит ходить по квартире в одних боксёрах, это напрягает.
Он взял, осмотрел, растянул резинку.
— Мужская одежда в женском шкафу. — Взгляд стал внимательным. — Это не твой размер и не твой фасон.
— Остатки от бывшего. Надевай и не выделывайся.
— Почему бывшего? — Он натягивал штаны осторожно, оберегая бок. — Умер?
Логика человека из мира, где живут по три тысячи лет: если пара распалась — значит, кто-то умер. Почти трогательно.
— Нет. Расстались. Изменил — я его послала.
Он замер на секунду. Потом закончил одеваться и сказал — тихо, с непонятной интонацией:
— Таким, как ты, изменяют? — Его рука потянулась ко мне — и в последний момент он её одёрнул. Сам. Я заметила и оценила: учится.
— Изменяют любым, Талис. Это у нас почти статистическая норма. Вопрос только в том, насколько глупо человек палится. Мой спалился феерически. — Я взяла бинт и антисептик с полки. — Всё, закрыли тему. Давай поменяю повязку, время.
Он кивнул и сел на кровать.
Я сняла старый бинт и осмотрела рану. Она затягивалась стремительно — края уже стянулись, воспаления не было и в помине. У человека такое заживало бы месяц с гарантией шрама. Здесь — дня четыре-пять, и можно забыть. Я обрабатывала, накладывала свежую повязку — привычными, механическими движениями, — и почти не думала ни о чём. Почти успела поверить, что вечер закончится спокойно.
Он поймал мою руку, когда я закрепила бинт. Не резко — просто накрыл ладонью и не дал убрать. Поднёс к губам и поцеловал тыльную сторону запястья — медленно, без спешки, глядя при этом не на руку, а на меня.
— Ты заботишься обо мне так, как не заботилась ни одна женщина, — сказал он тихо. — Грубо. Неудобно. С оскорблениями. Но искренне — не потому, что я принц, и не потому, что обязана. Просто потому, что иначе не умеешь. — Пальцы не отпускали. — Не отталкивай меня, Мая. Я хочу узнать тебя. Не тело — тело я видел у сотен. Тебя.
— Талис. — Я попыталась вытянуть руку. Он не удерживал силой — просто не разжимал пальцы, и вырываться всерьёз означало признать, что я испугалась. — Отпусти. Через двенадцать дней тебя здесь не будет. Давай оставим как есть: я лечу, ты выздоравливаешь, мы расстаёмся. Чистая, красивая схема. Не порти её.
— Ты снова решаешь за двоих. — Он потянул меня на себя — и я оказалась ближе, чем собиралась, раньше, чем успела среагировать. Горячая кожа, запах чужого мира, руки на талии — твёрдые, но не запертые: захоти я всерьёз — вышла бы. В этом и была ловушка. Он оставлял мне выход и смотрел, воспользуюсь ли. — Скажи, что я тебе не нравлюсь. Хотя бы внешне. Скажи — и я отступлю сегодня же.
— Ты спятил. — Я уставилась в его ключицу, потому что смотреть в глаза было хуже. Гораздо хуже.
— Скажи, — повторил он.
Я выдохнула. Врать было бессмысленно — он бы понял, а понимающая ухмылка стала бы дороже правды.
— Хорошо. Да. Объективно — ты красивый. Шикарное тело, серебристые волосы, лицо как с обложки и эти твои невозможные фиолетовые глаза. Доволен? Это ничего не меняет.
Он издал что-то низкое, почти неслышимое — не смех, не вздох, что-то между, — и уткнулся лбом мне в плечо. Просто уткнулся, как утыкаются после долгого дня.
— Ты это сказала. Пока — достаточно, — глухо произнёс он в ткань майки. — Остальное я заслужу сам. Мне хорошо рядом с тобой, Мая. Так, как не было ни с одной за триста семьдесят лет. И я не намерен делать вид, что этого нет, — у тебя слишком короткий век, чтобы я тратил время на приличия.
Он разжал руки. Сам. И отодвинулся первым.
Я вышла на балкон на чистом автопилоте — ноги вынесли раньше, чем голова дала команду. Закурила. Руки не дрожали, и это было хорошо. Зато горели уши, горели щёки и горела точка между рёбрами — та самая, где живёт то, что лучше не трогать, потому что оно спит чутко.
Москва гудела внизу. Равнодушная, огромная, привычная. Ей было плевать и на дроу, и на меня, и это немного отрезвляло.
Я смотрела на огни и заставляла себя думать трезво. Раскладывать по полочкам — я умею, я так пережила не одно землетрясение. Итак. Первое и главное: он уйдёт. Через двенадцать дней портал откроется, и никакие красивые слова этого расписания не изменят. Второе: я для него диковинка. Истинная Земля, короткоживущая женщина, которая шьёт раны и не падает в обморок от фиолетовых глаз, — занятный экспонат в коллекцию за три с лишним века. Третье: он привык, что женщины хотят его. Привык брать и уходить. Вся его настойчивость — просто реакция хищника на первое в жизни «нет».
Схема сходилась. Красивая, логичная, непробиваемая схема.
Только вот его пальцы на простыне, когда он услышал «шестьдесят–восемьдесят», в схему не вписывались. И ворованная капуста не вписывалась. И то, как он одёрнул собственную руку, — тоже.
Ладно. Неважно. Мне надо просто продержаться двенадцать дней и не дать ему лишнего.
Просто не влюбиться.
Я затянулась, выдохнула дым в московский вечер — и поняла, что повторяю это себе уже второй раз за сутки.
А заклинания, которые повторяют дважды, — это уже не заклинания. Это молитвы.
Глава 5. Его волосы и их чувства.
До вечера я просидела на кухне.
Просто сидела — и это само по себе уже говорило о многом. Готовила, читала, курила, пила чай, снова читала. Кухня к вечеру пропиталась табаком насквозь — летом она не проветривалась толком, и запах оседал на занавесках, на одежде, висел в воздухе плотным невидимым слоем. Я иногда поглядывала в сторону коридора, за которым была комната, откуда почти ничего не доносилось. Телевизор иногда. Тихие шаги до туалета и обратно. Тишина.
Талис не выходил. Я говорила себе, что это удобно. Что мне нужен покой. Что я имею право сидеть на собственной кухне и читать собственную книгу без необходимости кому-то что-то объяснять.
Всё это было правдой. И всё это было трусостью — тихой, уютной, с чашкой в руках.
За окном начало темнеть. Москва переходила из дневного режима в вечерний — чуть медленнее, чуть теплее, — и в этот момент в дверях кухни появился он.
Молча прошёл и сел напротив. Я убрала ноутбук на подоконник и принялась раскладывать ужин по тарелкам — ему отварное мясо, пресный рис с солью, кабачок с морковью, себе белковый салат и рис. Поставила его тарелку. Поставила свою. Села.
Он смотрел на меня.
Не зло, не насмешливо — просто смотрел, с тем особым выражением, которое появляется у людей, когда их обошли стороной и они не понимают, за что. Словно я лично его обидела тем, что весь день провела в трёх метрах и не зашла ни разу.
— Приятного аппетита, — сказала я. — И перестань меня буравить, я сегодня и так устала от экрана.
— В комнате без тебя скучно. — Он попробовал еду, не опустив взгляда. — Чем ты тут занималась весь день?
— Читала. Готовила. Я не обязана тебя развлекать, Талис.
— Книги. — Он произнёс это с лёгким удивлением, словно примерял слово к чему-то незнакомому. — У нас редкость: девушки-дроу и эльфийки почти не читают просто так. Только если учатся на архивариуса или готовятся работать во дворце — политика, дипломатия, правила этикета. Там не до красивых слов. У нас принято считать, что умные — это мужчины. — Пауза. — О чём читала?
— Шекспир. «Гамлет». Это пьеса — стихи, красивые слова, история о предательстве и мести. Решила освежить в памяти. — Я придвинула к себе тарелку. — Если хочешь почитать что-нибудь сам — у меня есть планшет. Могу настроить.
— Стихи? — Он поднял взгляд. — У нас есть баллады, но длинное, серьёзное — это редкость. Я бы почитал. Географию вашего мира. И политику.
— Политика тебе здесь не пригодится. — Я чуть склонила голову. — А вот уголовный кодекс — в самый раз, если собираешься ещё раз сюда.
— Почему не пригодится? — Он улыбнулся и, не отрывая от меня взгляда, совершенно невозмутимо потянулся к моей тарелке и подхватил вилкой немного салата.
— Эй! — Я шлёпнула его по руке. Он засмеялся — тихо, добро, без привычной подколки. — Тебе это ещё нельзя, Талис. И политика — потому что у нас ею занимаются те, кому платят, и те, кто пытается украсть у государства деньги. Для всех остальных это далеко и скучно. Законов хватит с головой.
Он кивнул и доел быстро. Я смотрела на него поверх своей тарелки и думала — осторожно, краем сознания, — что он выглядит лучше, чем вчера. Не так бледно. Двигается легче.
— Слушай, — сказала я. — Тебе бы помыться надо. В душ с раной пока нельзя, но губкой хотя бы пройтись. И постельное сменить.
— Разумно. — Он встал почти без гримасы боли — заметно лучше, чем утром. — Куда идти?
Я поставила стул посреди ванной. Набрала в тазик тёплой воды, добавила немного геля — в воздухе поплыл запах хвои и чего-то свежего. Он вошёл следом и сел молча, без вопросов. Я взяла резинку и убрала его волосы наверх — и на секунду задержала руку, удивившись тому, какие они на ощупь: гладкие, густые, живые, совсем не такие, как кажутся снаружи. Потом взяла губку и начала.
Спина. Медленные, методичные движения, снимающие несколько дней грязи и дороги. Мышцы под кожей были каменными — не просто накачанными, а именно такими, какими бывает тело человека, который всю жизнь использует его как инструмент. Тело воина. Хотя, наверное, принцы-дроу — это и есть воины, просто в коронах.
Он молчал и трогал пальцами убранные наверх пряди — с тем же удивлённым выражением, что и раньше, когда я заплетала их.
— У нас к волосам прикасаются только родня, слуги или любовницы, — сказал он наконец, не поворачивая головы. — У вас с этим проще, да?
— Разность культур. — Я провела губкой по его плечу. — У нас это обычная вещь: помочь подруге с косой, с укладкой, просто потрогать, если они длинные и красивые. Никакого особого смысла. Я даже не подумала, что это может быть для тебя чем-то большим. — Я остановилась. — Хотя подожди. Ты сам клал руку мне на голову.
— У принцев свои привилегии, — сказал он с лёгкой усмешкой. — Нам за такое не говорят ничего. А вот если кто-то тронет волосы принца без позволения — разговор будет совсем другой. — Пауза. — Но если у людей это нормально при дружбе или необходимости — вопросов нет.
Я перешла к груди. Краем зрения видела его руки — они лежали на коленях неподвижно, чуть напряжённые, словно он намеренно их держал. Не давал им делать то, что они хотели. Я не стала делать вид, что не заметила — просто молча продолжала.
Попросила наклониться к ванной и самому умыть лицо. Он пожал плечами и сделал — покорно, без комментариев, что само по себе уже было чем-то новым. Я вышла в комнату, покопалась в шкафу и вернулась с самой большой своей футболкой — той, которую иногда надевала вместо ночнушки. Осторожно помогла натянуть через голову, придерживая ткань над повязкой. Она пришлась почти впору — чуть тесновата в плечах, но терпимо.
Потом я распустила его волосы и начала их распутывать.
Он сидел тихо. Смотрел в стену. Я работала методично — от кончиков, как учили, не тяня, не торопясь, — и молчала, потому что иногда молчать легче, чем говорить. Через минуту он поймал мою руку. Не грубо — просто обхватил пальцами запястье и притянул к себе, глядя снизу вверх.
— Майя. Зачем ты это делаешь?
В его голосе не было насмешки. Не было флирта. Был настоящий вопрос — тихий, почти растерянный, как будто он искренне не понимал и искренне хотел понять.
— Колтуны, — сказала я. — Тебе тут ещё почти две недели. Сам сзади не увидишь. Если не распутать сейчас, потом придётся обстригать. Ты же не хочешь потерять свои патлы из-за того, что решил, будто я не имею права их трогать?
Он смотрел на моё запястье в своих пальцах. Начал медленно водить большим пальцем по коже — не намеренно, мне казалось, просто не замечал, что делает.
— Твоя забота странная, — сказал он тихо. — По меркам дроу — почти больная. — Пауза. — По моей личной оценке… мне это очень приятно. Если у людей принято так ухаживать за больными, то вы счастливее, чем мы. — Он говорил медленно, словно думал вслух. — У нас, когда кто-то болен, рядом только слуги и целители. Даже ножевое, даже переломы — ты лежишь и переносишь это в одиночестве. Никто не заходит лишний раз. Это считается правильным.
— Странная философия, — сказала я.
— Нормальная для нас. Просто… — Он помолчал. — Непривычно, когда иначе.
— Я в детстве часто болела. — Я потянула осторожно следующий колтун. — Отец всегда сидел рядом. Следил, чтобы я пила лекарства. Приносил горячий чай. Проверял ночью, не поднялась ли температура. Просто сидел рядом и читал, пока я спала.
Талис медленно выдохнул. Его пальцы на моём запястье чуть сжались — и отпустили.
— Когда я болел в детстве, ко мне даже мать не заходила. — Голос у него был ровным — слишком ровным, как бывает, когда говоришь о чём-то, что давно решил не чувствовать. — Дроу должны переносить всё стойко. Болезнь, боль, потерю. Это не жестокость — это воспитание. Так делают всех нас. — Пауза. — Сейчас я чувствую себя неправильно. Принимать твою помощь приятно — но что-то внутри кричит, что так не делается. Что нужно иначе. Что я должен встать и справляться сам.
— Ты можешь встать и справляться сам, — сказала я спокойно. — Но тогда у тебя будут колтуны. — Я закончила с последней прядью и взяла расчёску. — Просто позволь кому-то один раз сделать что-то просто так. Без условий. Это не слабость.
Он не ответил. Но и не встал.
Я расчёсывала его волосы медленно, от корней до кончиков, и думала о том, что он похож на человека, которому очень давно не было по-настоящему хорошо — и который так привык к этому, что уже не замечал. Только сейчас, в этой маленькой ванной, что-то в нём начинало оттаивать — осторожно, с недоверием, словно он и хотел, и боялся.
— Тяжко, — сказала я негромко. — Насчёт матери — не знаю. Я свою не знала. Но отец в мои восемнадцать сидел рядом, когда я сломала ногу. И в двадцать, когда я валялась с диким похмельем после собственного дня рождения. — Я смущённо улыбнулась. — Ругал, конечно. Но сидел.
Он тихо усмехнулся — первый раз за весь вечер по-настоящему.
— Всё, готово, — сказала я, откладывая расчёску. — Поздно. Идём спать. И чтобы не ворочаться, а то привяжу к кровати.
— Не знала матери, — повторил он задумчиво, поднимаясь. Провёл пальцами по своим волосам — аккуратно, почти бережно, словно проверял. Потом посмотрел на меня с каким-то новым выражением — тихим, без иронии, без игры. — Значит, не знаешь женского воспитания. Хотя ты женственна: при всём твоём внешнем виде ты явно за собой следишь. — Он ещё раз тронул волосы. — Твоя забота слишком приятна, Майя. Я бы не отказался остаться у тебя на год. Бедновато, конечно, но зато с теплом — а не с холодом.
Я перестелила постельное бельё, пока он сидел на стуле и смотрел. Молча, внимательно — как смотрят на что-то, чего раньше никогда не видели и теперь хотят запомнить. Потом выключила свет. Оставила телевизор на тихом, синеватом. Легла на свою половину.
Он лёг на свою.
Тишина была мягкой. Не неловкой — просто тихой, как вечер за окном. Через минуту его пальцы нашли мою руку — осторожно, без напора, просто легли рядом. Намёк, а не требование.
Я повернулась на бок. Мы смотрели друг на друга в полутьме — его лицо в синеватом свете телевизора, мой взгляд, который я не умела сделать равнодушным, как бы ни старалась.
— С тобой тепло, — сказал он тихо. — Ты не высокомерна. Не притворяешься. Не хочешь от меня ничего, кроме того, чтобы я выздоровел и не мешал тебе жить. — Пауза. — Я так привык, что женщины сами тянутся ко мне, что эта дистанция с тобой — настоящий шок. Если бы у тебя была вторая кровать, ты бы спала на ней, да?