
— Отдельные структуры текста и мелодии дали совпадение с материалами особого хранения. С Закрытыми секторами Архива… Формулировка ФАКТУРЫ: «сходство недостаточно для установления источника, но достаточно для служебного уведомления».
Виктор изумлённо замер. Закрытые сектора Архива? А это ещё что такое? Стеклова почувствовала его вопрос, но не дала его озвучить.
— Да, Кафка, вы не ослышались. Кроме Базы, есть ещё и Архив. То, что было создано людьми задолго до Революции, но по разным причинам не вошло в Базу Шедевров и реестры. И у этого Архива есть открытые сектора, которые использует для анализа высшая модель ФАКТУРЫ. И есть закрытые, доступ к которым имеют лишь несколько человек — Мастера Высокого Жюри и я. По службе.
Следователь сглотнул неожиданно образовавшийся ком в горле. Теперь ему стала ясна секретность дела и необходимость в его допуске. К закрытым секторам Архива его, конечно, не допустят, но даже само знание об их существовании…
— Кафка?
— Да, я… — Виктор прокашлялся. — И каков процент совпадения?
— 76 процентов.
Процент был высок. Очень. Но это было невозможно! Судя по голосу, женщине было не больше 30 лет. Она никак не могла иметь отношение к Архиву, да ещё к его закрытому сектору. Если только…
— Я вижу, у вас уже есть версии, — ухмыльнулась Стеклова.
— Высокое Жюри, я полагаю, в курсе?
— Аппарат Жюри получил уведомление через шесть минут после моего предварительного отчёта. Полный состав не созывался. Пока. — Она прикрыла папку ладонью. — Но Антиплагиат уже получил задание на расследование с самым высоким приоритетом. Я, как вы понимаете, заниматься расследованием лично не смогу, есть другие задачи. Поэтому выбор пал на вас.
— Почему я? — спросил Кафка. — В Антиплагиате есть пять следователей выше меня рангом…
— Я выбрала вас, потому что вы честны, не слишком тщеславны и умеете открывать двери, не ломая их. К тому же один из членов Жюри помнит дело Ориоля — то, как вы и Лорка его закрыли год назад. Он назвал вас «самым результативным дуэтом Антиплагиата».
Виктор вспомнил то дело. Композитор подделывал резонансные сигнатуры умерших авторов. Именно Данте тогда услышал фальшь — не в мелодии, а в том, как Ориоль слишком аккуратно имитировал чужую боль.
— Вам понадобится эксперт. Не просто эксперт по рифме и не академический толкователь. Человек, который умеет слышать чужую интонацию. Лорка подходит лучше всех. Вы уже три года работаете вместе. И, насколько я знаю, дружили с ним и до этого?
Кафка кивнул.
— Данте потребуется допуск…
— Категория два-А. — подтвердила Стеклова. — Ограниченная. Тексты, резонансные сводки, фрагменты аудио. Без самостоятельных запросов через ФАКТУРУ, без закрытых источников, без права копирования. Бланк будет готов к утру. Зайдёте ко мне сразу после восьми утра.
— Техническая поддержка? Я могу взять в команду Глеба?
— Глеб Кандинский? Это тот чудак, что называет ФАКТУРУ «милая»?
Виктор чуть улыбнулся.
— Он самый.
— Хорошо. Но — только слепые задачи: метаданные, маршруты, камерные провалы, реестровые срезы. Он не слышит запись, не видит текста, не знает содержания дела. Доступ технический, временный, журналируемый.
— Сроки?
— Первая сводка — через три дня. Ежедневные краткие отчёты — лично мне, здесь, при «Тишине». Ваша задача: установить личность исполнительницы, круг контактов, источник текстов и степень риска. Без шума. Без задержания. Официально это — предварительная проверка по факту возможного нарушения Кодекса.
— Понял, — Виктор встал с кресла, понимая, что аудиенция заканчивается. Пора приступать к работе.
Стеклова тоже встала с кресла и коснулась своего браслета.
— «Гермес», режим «Тишина» — отмена!
Мягкий гул систем вернулся. Браслет на руке Виктора вздрогнул и включился.
— Работайте, следователь Кафка! Все материалы в папке.
Виктор взял папку со стола, кивнул и направился к выходу. Когда он был у двери Стеклова добавила, уже тише:
— И не позволяйте красивому голосу посеять в вас сомнения.
Виктор оглянулся. Стеклова смотрела не на него. Она смотрела на портрет Рембо.
Интерлюдия 1
ФАКТУРА.
Сводный отчёт по сектору Е-9 за стандартные сутки.
Версия 9.1.0.7.6.
Гриф: открытый (фрагмент)
Зафиксировано актов эмоционального обмена: 48 217. Из них подтверждённый резонанс: 41 902 (86,9%). Ниже порога резонанса: 6 315 (13,1%).
Распределение по типам:
— бытовые зарисовки: 22 104
— музыкальные формы: 9 870
— поэтические формы: 7 233
— изобразительные формы: 2 695
— прочее/смешанное: 6 315
Средняя сила отклика по сектору: 0,34 Эталона. Пиковое значение за сутки: 0,71 Эталона (концертный зал «Северная звезда», исполнитель сертифицирован, договор подтверждён).
Отклонения, требующие внимания:
— эпизод 14:22, рынок, сектор Е-9: гражданин (профиль скрыт) получил отклик 0,52 Эталона за бытовую зарисовку. Проверка: отклонений не выявлено. Высокий природный профиль. Рекомендация: предложить курсы развития.
— эпизод 19:48, жилой квартал: зафиксирован коллективный отклик группы из 9 человек на незарегистрированное исполнение. Источник: пожилой гражданин, бывший музыкант, статус «корректирован». Сила отклика: 0,11 Эталона. Угрозы не представляет. Зафиксировано. Действий не требуется.
— эпизод 23:10, сектор Е-9, граница Зоны Гармонии: зафиксировано отсутствие сигнала на участке протяжённостью 140 метров в течение 26 минут. Предположительно — отказ носимых устройств. Рекомендация: плановая проверка инфраструктуры.
Итог суток: показатели в пределах нормы. Эмоциональный баланс сектора стабилен.
Конец фрагмента. Полная версия доступна кураторам 2 ранга и выше.
Глава 3. Два дерева
Ресторан «Камертон» прятался в Музыкальном квартале и был одним из тех мест, куда хочется возвращаться не за едой, а за ощущением покоя.
Георг, хозяин, бывший виолончелист с узловатыми от артрита пальцами и характером старого вредного кота, лично расставлял свечи на столах каждый вечер. Завсегдатаев тоже обслуживал сам, заводя с каждым из них разговоры на самые разные темы.
Медные лампы, зеркала в потемневших рамах, деревянные панели, впитавшие за годы столько музыки, что иногда казалось — стены сами тихонько поют. Георг утверждал, что хорошая еда должна быть как хорошая импровизация: не идеальной, а честной. Расплачиваться у него можно было чем угодно — стихотворением, мелодией, коротким рассказом, даже карандашным наброском на салфетке. Можно было и стандартным Эхо, напрямую с браслета, но тогда Георг смотрел на тебя так, будто ты в консерватории попросил билет на футбол. Впрочем, таких людей заносило в «Камертон» крайне редко.
Виктор пришёл на семь минут позже оговорённого времени. Клара уже сидела за их любимым угловым столиком у окна и задумчиво листала свою нотную тетрадь. Свет от свечи мягко ложился на её лицо, и Виктор, как всегда, на мгновение застыл, любуясь своей возлюбленной.
У Клары были тёмно-каштановые волосы — густые, чуть вьющиеся, обычно собранные в небрежный узел, из которого к вечеру выбивались непослушные пряди. Она никогда не укладывала их специально. Говорила, что руки музыканта существуют для грифа, а не для управления шпильками и заколками. Глаза — карие, с золотистыми крапинками у зрачков, которые Виктор заметил только через месяц после их знакомства, и с тех пор не мог перестать замечать. Голос у неё был низкий для женщины, чуть с хрипотцой, и когда она говорила тихо, Виктор всегда чувствовал необъяснимое магическое воздействие — будто внутри подстраивался незримый резонатор.
Тонкие пальцы виолончелистки постукивали по краю бокала с водой. Она ещё не заказывала вино — ждала его.
— Прости, — сказал Виктор садясь.
— Ты всегда говоришь «прости» таким тоном, будто опоздал на собственные похороны. Семь минут, Виктор. Целых семь минут! За это время я могла бы дважды исполнить полонез Огинского! Но я пережила.
— У тебя терпение святой, — улыбнулся Виктор.
— У меня терпение виолончелистки. Это хуже. Я привыкла ждать, пока мой инструмент прогреется.
Георг возник у стола бесшумно, но с достоинством, как и полагается человеку, который тридцать лет выходил на сцену.
— Следователь Кафка, — произнёс он мрачно. — Вы опять будете пытаться расплатиться стихами?
— Я надеялся, Георг.
— Надежда — прекрасное чувство. Но после вашего прошлого стихотворения я до сих пор сам не свой.
— Зацепило? — не удержался Виктор.
— Скорее вывернуло наизнанку, — бесстрастно ответил Георг.
Клара прикрыла рот ладонью, гася смех.
— Георг, я работал над тем стихотворением целую неделю, — напрягся Виктор.
— Вот это и пугает, — Георг положил перед ними меню. — Клара, а ты сегодня сыграешь старику?
— С удовольствием!
— Тогда ужин за мой счёт, — неожиданно тепло улыбнулся владелец ресторана. — А вы, следователь Кафка, можете внести свой вклад... молчанием. Оно у вас выходит значительно лучше поэзии.
Георг удалился, и Клара, наконец, рассмеялась — тем низким, тёплым смехом, от которого у Виктора всякий раз что-то сжималось под рёбрами.
— Он тебя обожает, — сказала она.
— Он обожает издеваться, — буркнул Виктор.
— Это одно и то же. Мужчины часто выражают любовь через вот такие провокационные подтрунивания...
— Я выражаю любовь через стихи. А меня за это не кормят.
— Может, сто́ит попробовать провокации?
Виктор улыбнулся. Несколько секунд они просто смотрели друг на друга, и мир сузился до пространства между двумя стаканами воды и пламенем свечи.
Потом Клара подалась вперёд.
— Меня пропустили во второй тур.
Она сказала это тихо, почти буднично. Но пальцы, стучавшие по бокалу, замерли — выдали.
— Клара… — Виктор знал, насколько это было для неё важно. — Это... это же замечательно!
— Ты не представляешь, что я сейчас испытываю! — Клара больше не сдерживалась, её глаза блестели.
— Клара, ты настоящий музыкант! Ты всегда играешь так, что хочется не аплодировать, а летать.
Клара моргнула. Потом тихо сказала:
— Это лучшее, что ты мне когда-либо говорил. И ты даже не пытался это зарифмовать.
— Может, мне попробовать себя в прозе?
Она взяла его руку. Её пальцы были прохладными — как всегда, после репетиций.
— Второй тур через десять дней. Если пройду — репетиции с оркестром. Юбилейный концерт, Виктор. Представляешь? Главная площадь. Весь город. Вся страна... Мне страшно...
— Почему страшно?
— Потому что хочу. По-настоящему хочу. А когда по-настоящему хочешь чего-то от Системы, начинаешь думать, насколько ты уже готов ради этого уступить.
Виктор внимательно посмотрел на Клару.
— Что-то случилось на репетиции?
Клара поморщилась лёгкой, почти незаметной гримасой.
— Куратор. Он сказал: «У вас прекрасная тьма в звуке, Клара. Но Юбилей не место для неконтролируемой тьмы. Попробуйте сделать боль светлее».
— Светлее, — повторил Виктор.
— Угу. Я спросила, что это значит. Он объяснил: «Чтобы зрители уходили с подъёмом, а не с вопросами».
Виктор промолчал. Он слишком хорошо знал этот язык кураторов. Их язык, в котором «правильное» всегда чуть важнее «настоящего».
— А потом он добавил: «Мастер ценит тишину, в которой нет лишнего шума». — Клара вздохнула.
— Мастер? — насторожился Виктор.
— Ну да. Мастер-Композитор — Стефан Линдблад. Он курирует всю музыкальную часть Юбилейного концерта. — Она усмехнулась, но без веселья. — Представляешь? Мне впервые в жизни объяснили, что моя тьма — это шум.
— И что ты ответила?
— Сказала «спасибо, учту». И сыграла так же, как играла. Просто чуть тише в нужных местах. — Она вздохнула. — Иногда я думаю: мы празднуем Революцию Чувств, а на самом деле нас учат чувствовать правильно.
Виктор посмотрел на неё — на эту усталую складку у рта, на прядь, прилипшую к виску.
— Ты пройдёшь, — уверенно заявил Виктор.
— Ты не можешь этого знать, — улыбнулась Клара, но было видно, что ей приятны его слова.
— Могу. Я следователь. Я чувствую...
— Ты чувствуешь только своих преступников... — наигранно капризно поджала губы Клара.
— И чудеса. Просто чудеса не подшиваю к делу.
Она улыбнулась. Потом её взгляд стал внимательнее.
— Ты сегодня какой-то другой. Собранный. Как перед сложным допросом.
— Новое дело.
— Серьёзное?
— Скажем так — необычное.
Клара не стала давить. Она знала эту границу — и знала, что Виктор проводит её не по своей воле.
— Данте привлечёшь?
— Куда ж я без него? — усмехнулся Кафка.
— Хорошо, — она помолчала. — Я видела его вчера у Академии. Шёл один, нёс стопку тетрадей, и у него было такое лицо… знаешь, как у человека, который идёт в дом, где больше не живёт.
Виктор не ответил.
— Три года, Виктор! — вздохнула Клара. — Три года прошло после смерти Инес. И за всё это время он не написал ни одного стихотворения о женщине. Ни одного.
— Он изменился. Стал точнее...
— Точнее — это не то же самое, что живее! — возразила Клара. — Он винит себя, и ты это знаешь.
— Он в её смерти не виноват, — хмуро заметил Виктор. — Просто у них всё только-только опять начало складываться...
— Я знаю, но... Умный, красивый, талантливый мужчина, который может написать такую строку, что делает весь твой мир понятнее и ближе, — и при этом уже три года живёт так, будто поставил себя на паузу.
Она посмотрела Виктору в глаза.
— Береги его в этом деле. Если оно действительно... необычное.
— Я постараюсь.
— Знаю, — улыбнулась Клара.
Принесли ужин — рыбу с какими-то душистыми травами, тёплый хлеб, белое вино. Георг молча поставил перед ними тарелки, разлил по бокалам вино, и лишь после этого ритуала вопросительно посмотрел на Клару.
— После ужина? — спросил он.
— После ужина, — кивнула она.
И Виктор знал, что потом, когда ресторан опустеет, Клара возьмёт виолончель, которую Георг держал специально для неё в подсобке, и будет играть — не для публики, не для единиц Эха, а для старого музыканта с больными руками, который закроет глаза и на несколько минут снова станет тем, кем когда-то был.
Виктор нежно сжал пальцы Клары и подумал: вот оно. Вот ради чего вся эта система имеет смысл. Чтобы такие вечера были возможны. Чтобы чувствовать...
В это же время Данте Лорка шёл по улице Старых Фонарей.
Улица оправдывала своё название. Фонари здесь были дореволюционные, газовые, с настоящим огнём внутри. Их давно могли заменить на стандартные светодиодные, но район отстоял своё право на этот анахронизм. При их свете город терял глянец и обнажал текстуру — трещины в камне, патину на перилах, тени, которые ложились не по расчёту, а как им захочется.
Данте любил эти прогулки. Днём он был профессионалом: преподавал, консультировал, анализировал. А вечером он становился тем, кем всегда хотел быть, — человеком, который ищет слова. Или позволяет словам найти его.
Сегодня слова его не находили. Как и он их.
Вместо них пришла Инес. Не воспоминанием — ощущением. Будто шла рядом по тёмной улице, прижав плечо к его плечу, как умела в их лучшие вечера.
Инес была скрипачкой.
Не Мастер из Жюри, не звезда первых полос — всего лишь второй пульт в оркестре Южного квартала. Вечные подработки уроками, камерные вечера в кафе, где половина публики слушала, а половина обсуждала свои Эхо-счета. Но она играла так, что Данте переставал искать метафоры. Он просто слушал. С ней он впервые понял, что иногда жизнь сильнее стихов.
Они любили друг друга.
Не идеально, не без ссор — но по-настоящему. Первый год Данте почти не писал. Ему казалось, что каждое стихотворение будет уменьшением того, что есть между ними: как будто, вынимая чувство из жизни и превращая его в текст, он крал его у себя. Инес смеялась: «Напиши хоть одну строчку, чтобы я была не только в твоей голове, но и на бумаге». Но он не мог. Не мог перевести на бумагу то, что казалось таким нежным и хрупким.
Но потом трещина всё-таки появилась.
Незаметно, как всегда. Сначала — её усталость после репетиций, когда он забывал её встретить и проводить домой. Потом — его лекции в вечерней школе для работников физического труда, для которых Система предусматривала курсы творчества. Эти лекции съедали все их возможные семейные вечера. Она говорила: «Ты стал профессором своих чувств». Он отвечал: «Ты стала их аудитором».
И он всё-таки написал стихотворение о ней — о её слезах.
Не о ссоре. О том, как она, устав спорить, сидит на подоконнике, прижав к груди скрипку, и смотрит в окно так, будто там есть ответ. Стихотворение получилось красивым, честным — по его внутренней шкале честности. Он прочёл его в Доме поэзии, и это был грандиозный успех. Биосенсоры слушателей пылали зелёным, стихи тут же были предложены в качестве претендента на включение в Базу шедевров, на Эхо-счёт Данте легло несколько сотен единиц.
Инес же, прочитав стихи, положила лист на стол, накрыла его ладонью и долго сидела так, глядя на мужа поверх бумаги. Потом сказала:
— Если бы я не знала, что это обо мне, я бы подумала, что это прекрасно. Но я знаю, что это обо мне. И мне больно, что ты видел мои слёзы как форму, а не как просьбу.
Он пытался объяснить. Говорил о преломлении, о том, что превращает частное в общее, что поэзия — это не дневник. Она слушала до конца, как всегда. А потом сказала очень тихо:
— Я не прошу тебя перестать писать. Я прошу тебя хотя бы раз поплакать рядом со мной, а не записывать, как плачу я.
Они не расстались после этого. Никто не хлопал дверью, не говорил «между нами всё кончено». Они оба были слишком взрослыми для этого — и слишком цеплялись за то, что ещё можно было спасти. Они оба пытались разобраться — не друг в друге, а в себе. Ходили к городскому медиатору, спорили, молчали, пытались. Это было не разрушение семьи, а попытка её починить. Они ещё верили, что успеют. И у них должно было получиться. Желание обоих было очень велико. Но они не успели...
В тот вечер он впервые по-настоящему решил попробовать сделать то, о чём она всегда просила: не анализировать, не запоминать, а просто быть рядом. Купил бутылку дорогого вина, приготовил ужин и стал ждать.
Но Инес с вечерней репетиции не вернулась.
Сначала Данте успокаивал себя. Бывает: задержали в оркестре, застряла в транспорте, зашла к подруге. Потом включился страх — тот самый, животный, который не описывают стихами. Попытался связаться, но браслет Инес не отвечал на запросы: отключён. Он обзвонил всех: коллег по оркестру, соседей, ближайшие кафе. Никто не видел её после выхода из репетиционного зала.
Тело Инес нашли под утро в подворотне, недалеко от Дома Музыки. Обычная городская полиция оформила всё как «нападение неизвестных с целью ограбления». Браслет сорван. Сумки нет. Скрипка пропала. «Несчастный случай», «статистическая трагедия», «горько, но бывает».
Данте сидел в коридоре морга и смотрел на дверь, за которой её готовили к прощанию. В голове крутилась только одна мысль: «я должен был быть рядом». Следом пришла вторая: «я не был».
Когда закрылась крышка гроба, навсегда скрыв от него бледное лицо любимого человека, Данте подумал: «Футляр. Закрыли футляр. И музыки больше не будет».
Расследование длилось недолго.
Его не закрыли демонстративно быстро — формально всё делали по правилам: опросы, камеры, отчёты.
Антиплагиат к расследованию не подключали: преступление считалось чисто криминальным, и его вела муниципальная криминальная полиция. Но Виктор, который тогда, забросив свою работу, пытался помочь другу и задействовал все свои связи, позже признался ему, что дело лежало в папке с пометкой «маловероятно к раскрытию» почти с первого дня. Никаких отпечатков, никаких свидетелей, никаких записей с камер. В отчёте значилось: «нападение группы асоциальных элементов». В городе такое иногда случалось.
Только в одном отчёте мелькнула строка, которую Виктор увидел уже позже, по чужой неосторожности: «За сутки до гибели гражданка Инес Лорка представила в Комиссию первичной экспертизы новое авторское произведение. Эмоциональная сигнатура — нестандартная, выше порогов сертификации. При одобрении совета кураторов и Комиссии возможна сертификация и подача в качестве претендента на включение в Базу Шедевров». И он сообщил об этом Данте. Но они так и не узнали, что это было за произведение. На все запросы они получали либо отказ, либо сухие ответы: «данные не найдены» или «запись не сохранилась».
После похорон он ещё неделю ничего не писал.
А на восьмой день сел за стол и написал стихотворение о прощании. О белых цветах в зале, о звуке закрывающегося гроба, о том, как люди говорят правильные слова, за которыми прячут собственный страх смерти. Стихотворение получилось пронзительным и разошлось за сутки. Эхо было рекордным.
Он вернулся домой с переполненным Эхо-счетом и впервые почувствовал отвращение — не к людям, которые платили, а к себе.
Он понял: он только что продал её смерть.
С этого момента он не мог смотреть на Эхо так, как раньше.
И тогда он пришёл в Антиплагиат.
Не за местью — у него не было конкретного врага. Не за справедливостью — справедливость в таком случае возможна только в мифах. Он пришёл за пониманием. Если люди умеют присваивать чужие тексты, чужие чувства, чужую благодарность — значит, где-то в системе есть механизмы, которые это позволяют. Он хотел их увидеть. Хотел знать, в какой момент честный отклик превращается в кражу. В какой момент он сам перешагнул эту черту.
За три года работы он стал лучшим экспертом отдела. Научился слышать фальшь в голосе, в паузах между словами, даже в молчании. Но ни одного стихотворения о женщине больше не написал...
Каждый раз, когда рука тянулась к ручке, он вспоминал тетрадь Инес — ту, что лежала на её столе в день смерти, с недописанной партитурой, которую он так и не увидел полностью.
И рука останавливалась.
Погружённый в свои мысли, Данте не заметил, как оказался почти на самой окраине района — в квартале Д-7.
Здесь в основном жили те, кто не относил себя к людям творческих профессий. Но это были и не трущобы. Хорошие, добротные, стандартные дома — где в три, а где и в пять этажей — ровными рядами стояли по обе стороны улицы. В каждом большом дворе были детская и спортивная площадки, небольшой сквер и открытая сцена, где выступали самодеятельные, а порой и профессиональные артисты. Несколько остановок бесплатного общественного транспорта, сетевые магазины и кафе, больница, школа, муниципальный центр бытовых услуг. Между домами сновали роботы-уборщики и доставщики еды. Всё было чисто, аккуратно и современно.
Система ценила и тех, кто участвовал в экономике Эха опосредованно — создавая продукты и товары, предоставляя услуги, поддерживая город в порядке. Жизнь здешних обитателей почти ничем не отличалась от жизни центральных кварталов. Единица Эха была универсальной: её можно было получить не только музыкой или стихотворением, но и физическим трудом, сменой в больнице, ремонтом, уборкой, перевозкой. Просто одни платили душой напрямую, а другие — временем, силами, руками.
И всё же здесь, в Д-7, было что-то иное.
Может быть, дело было в том, что люди здесь смотрели друг на друга меньше — и спокойнее, словно не ждали от каждого слова немедленного отклика. Или в том, что на дворовых сценах не висели таблички с рейтингами лучших выступлений недели. Или в том, что уличные музыканты играли здесь не чаще, чем в центре, но звучали как-то тише и упрямее, будто играли не для публики, а для самих себя.
Данте свернул в узкий переулок между двумя домами — просто потому, что там было темнее и тише.
И увидел рисунки.
Их было два.
На кирпичной стене слева углём было нарисовано дерево — широкое, тяжёлое, с обрубленными ветвями. Но зато корни его уходили вниз густо и глубоко, занимая почти всю нижнюю часть стены, как будто дерево росло не вверх, а в землю, вгрызаясь в неё. Под рисунком была надпись:
МЫ РАСТЁМ ВНУТРЬ.
На бетонной ограде напротив голубоватой светящейся краской было нарисовано другое дерево — тонкое, стремительное, уходящее ветвями вверх и в стороны. На ветвях вместо листьев мерцали то ли ноты, то ли маленькие язычки пламени. Под ним было написано:
ЭХО НЕ ПРИНАДЛЕЖИТ НИКОМУ.
Данте остановился посреди переулка.
Несколько секунд он смотрел то на одно дерево, то на другое. В этих двух рисунках было больше спора, чем во многих официальных дискуссиях Академии. И, наверное, больше жизни.
— Нравится? — раздался голос сбоку.
Данте резко обернулся.
На ступеньке подъезда сидел мужчина лет пятидесяти — невысокий, крепкий, в рабочей куртке. Руки его были в пятнах угля и голубой краски. На запястье — ничего: ни браслета, ни биосенсора.