Книга Виктор — Списанный. Часть III - читать онлайн бесплатно, автор Илья Калинин. Cтраница 2
Виктор — Списанный. Часть III
Виктор — Списанный. Часть III
Оценить:

Рейтинг: 5

Виктор — Списанный. Часть III

Что они прилетят, я не сомневался. Около полудня, ещё до третьей проверки, я видел, как новенький на минуту отошёл к будке дальней связи у колонны — платной, с прорезью для ключа — и отбил что-то короткое, в три-четыре слова. На дальней связи каждое слово стоит денег и пишется в реестр, и говорят там коротко. Что он отбил, я не видел. Но я и так знал: прибыли, ведём, ждём. Где-то на этой линии, на быстром катере, какой не возит пассажиров, его ждали двое, и он только что сказал им, куда лететь.

Пойти к портовой страже? Сказать, что за мной ходят? Стража спросит, кто я. Покажи бумаги, господин, и объясни, отчего с такими бумагами едешь в общем салоне, отчего у тебя сумка на одну перемену и отчего ты купил билет на рудовоз, на котором не поедешь. А у него, я теперь не сомневался, бумаги лучше моих: люди, что ходят по чужим следам годами, ходят с бумагами, перед которыми стража встаёт смирно.

Откупиться? От хвоста не откупаются. Хвост, что взял деньги у того, за кем ходит, — дважды покойник: его убьют те, кто послал, если узнают, и тот, кто заплатил, если хвост захочет взять ещё. Он это знает не хуже меня.

Затаиться и ждать, что он ошибётся? Не ошибётся. Он девятнадцать суток ни разу на меня не посмотрел.

Оставалось одно. Хвост, который умер, ничего не доложит. Нитка, которую перерезали, никого никуда не приведёт. Двое прилетят на Кроссинг и найдут не меня, а пустое место — и ни слова от своего человека о том, куда я делся. Тогда им придётся начинать сначала. А сначала — это месяцы.

Убивать мне не приходилось. Так, по крайней мере, я привык себе говорить.

Я сидел на скамье в полупустом зале проходного мира, под табло, мигавшими на десяти наречиях, в двадцати шагах от человека, который меня вёл, и считал. Оружия я в руках не держал никогда. Драться не умею. Я старше его лет на двадцать и слабее вдвое, правая рука у меня с двумя кривыми пальцами, и нет при мне ничего, кроме головы. И ещё я думал, что на дне никто никого не убивает оружием. На дне убивает железо, которое лопается, груз, который срывается, воздух, которого не хватило, расчёт, в котором не сошлось. На дне убивают не руками, а местом: человек оказывается не там, где надо, на полшага ближе, чем можно, — и всё кончается в одно движение, без крика.

Я вспомнил, как пятеро работяг, лузгая солёное, говорили, что в здешнем карго-парке у ворот поденщиков берут прямо с улицы, на смену, без бумаг. Вспомнил, что новенький стоял с ними в очереди к рудничному столу, потому что легенда у него была одна на всю дорогу: еду наниматься. Вспомнил, что я тридцать лет таскал чужой груз, крепил его, считал, и что про стропы, тали и подвес я знаю больше, чем любой из тех, кто ходит по чужим следам с хорошими бумагами.

Хвост держится за свою легенду, как утопающий за доску. Куда пойду я, туда пойдёт и он — и пойдёт тем, за кого себя выдаёт, иначе выдаст себя. Если я пойду в поденщики, он пойдёт в поденщики.

Я решил его убить.

Решил спокойно, как решают, какой дорогой идти.

Глава 61. Строп

К воротам карго-парка я пришёл затемно, за час до первой смены.

Робу я купил с вечера на рыночке у ночлежек — серую, ношеную, с чужими заплатами на локтях, и рукавицы, толстые, рабочие. Своё доброе платье свернул и убрал в сумку, сумку сдал в камеру хранения при ночлежке за медяк. Рукавицы закрыли мне правую руку с её глянцевым рубцом и кривыми пальцами, роба закрыла остальное. В робе я стал тем, кем был тридцать лет, — человеком при чужом грузе, и тело вспомнило это раньше головы: плечи опустились, шаг стал короче, руки повисли так, как висят у тех, кто бережёт их для работы.

Новенький ночевал в той же ночлежке, через две двери от меня. Я слышал, как он вышел за мной следом — не сразу, выждав сколько надо.

У ворот уже стояла толпа, сотни две, может, больше: поденщики со всего Кроссинга, те, кому не досталось контракта, те, кто пропил контракт, те, кто ждал своего борта и хотел пережить ожидание не впроголодь. Пахло пылью, табаком, вчерашним потом. Над воротами горел белый фонарь, под фонарём на перевёрнутом ящике стоял бригадир найма с доской и выкрикивал, сколько нужно рук и куда: на седьмой ряд — двадцать, на погрузку к южному полю — сорок, на разбор — тридцать. Платили за смену, вперёд не платили, бумаг не спрашивали. Спрашивали одно: кто что умеет.

— Стропальщики есть? — крикнул бригадир. — Подвес на тяжёлое, к южному полю. Двое нужны.

Я поднял руку. Поднял не высоко — так поднимают люди, которым за работу не стыдно и которые набиваться не станут.

— Ты? — Бригадир оглядел меня сверху: немолодой, седой, роба ношеная. — Что вязал?

— Всё, что везут, — сказал я. — Контейнер на четыре ноги, на две с распоркой, мешок в удавку, длинномер на траверсе. Тридцать лет при грузе, на дальних рейдах, больше на мусоре. А на мусоре что ни груз, то кривой.

Мусорщиков понимают все. Бригадир хмыкнул и черкнул на доске.

— Южное поле, третья бригада. Старший подвеса у них слёг, будешь за старшего. Не уронишь — дам за полторы.

Я отошёл к третьей бригаде. Это были восемь человек, сбившихся у бочки с огнём: двое крановых, четверо на такелаж, двое на тележки. Старшим над ними стоял сухой злой мужик с перебитым носом, бригадный, который тут же спросил, правда ли я с мусорщиков, и, услышав, что правда, сплюнул: мусорщики, сказал он, вяжут на соплях, а тут груз дорогой, за него вычтут. Я сказал, что за мусор тоже вычитают, только из жизни, и он, поглядев, махнул рукой.

А бригадир на ящике кричал дальше: в третью бригаду на такелаж ещё один, без умения, на оттяжку.

Новенький поднял руку.

Я этого ждал. Я построил на этом всю ночь. Хвост держится за легенду, как утопающий за доску: он ехал наниматься, значит, должен наниматься. А главное — карго-парк был огорожен. За воротами на десятки вёрст шли ряды контейнеров, краны, тягачи, грузовые поля, и с этих полей каждые полчаса уходили грузовозы на все десять линий. Отпусти меня туда одного — и я мог сесть в любой грузовоз, отдать что-нибудь любому крановому, встретить кого угодно в любом проходе меж контейнеров, и он не узнал бы этого никогда. Стоять снаружи у ворот и ждать, выйду ли, значило потерять меня наверняка. Хвост, которого послали смотреть, куда понесёт, не может не пойти туда, куда понесли.

Так что он пошёл. Бригадир черкнул его на доске, и он встал к нашей бочке, в стороне, в своих новых сапогах на толстой подошве, и протянул к огню руки — белые, чистые. Бригадный глянул на эти руки и скривился.

— Ты на чём работал?

— На всяком, — сказал новенький. Голос у него оказался ровный, низкий, без выговора. — Возьмёте — сделаю.

— Возьмём, — сказал бригадный. — Оттяжку держать ума не надо. Будешь у старшего на подхвате. — И кивнул на меня.

Так он сам встал ко мне под руку.

Южное поле было километрах в трёх от ворот. Нас довезли на открытой платформе, в пыли, в рассветном холоде, мимо рядов контейнеров, что стояли в пять ярусов, ржавые, крашеные, мятые, с метками всех контор обитаемого мира. Карго-парк Кроссинга был тот же Дамп, только живой: сюда свозили не то, что выбросили, а то, что продали. На поле стоял грузовоз, пузатый, с открытым брюхом трюма, а перед ним на бетоне — штабель контейнеров, которые надо было поднять краном и опустить в трюм на место по раскладке. Работа знакомая, та же, что на Синдере и Хайве, только груз не прессованный, а настоящий.

Я пошёл смотреть стропы. Это первое, что делает старший подвеса, и это первое, что я делал на каждой погрузке все тридцать лет. Стропы лежали в ящике у крана — тросовые, на четыре ноги, с крюками, с бирками нагрузки, и были они такие, как везде на дальних полях: все негодные, и все годились. На одних распушились ряды проволоки, на других бирки стёрлись так, что нагрузку надо было помнить наизусть, третьи когда-то пережали, и они хранили на себе перегиб, как хранит перелом старая кость. Я перебрал их все, руками, не торопясь, и разложил на три кучки: годные, сомнительные и такие, что лопнут, если им дать повод. Бригадный стоял рядом и смотрел.

— Что ты их нянчишь, — сказал он. — Все одинаковые.

— Не все, — сказал я. — Вот этот, — я показал на третью кучку, — я бы выбросил.

— Выбросишь — с тебя вычтут. Строп казённый. Им ещё год работать.

Я пожал плечами и не выбросил. Он сам это сказал, при крановых, при такелажниках. Мне это и было нужно.

Работали мы до полудня. Я цеплял, крановой поднимал, четверо такелажников принимали контейнер в воздухе на оттяжки — длинные тросы с петлями на углах, за которые его разворачивают, чтоб лёг в трюм по раскладке, — и опускали на место. Новенький стоял на оттяжке у дальнего угла. Работал он плохо: держать оттяжку ума и правда не надо, но надо знать, когда тянуть, а когда отпустить, чтоб груз не раскачало, а он этого не знал и тянул, когда надо было отпустить. К третьему часу рукавицы у него протёрлись, и я видел, как он держит трос, подложив под ладони края рукавов: ладони он сбил в кровь. Он не сказал ни слова. Бригадный ругал его страшно, он молчал и тянул. Хвост терпел так, как терпят на работе, которая не работа, а прикрытие. И всё это время, принимая контейнер за контейнером, держал меня в поле зрения, ни разу на меня не взглянув.

Я считал. Контейнеры в штабеле были разные: полные, тяжёлые, и порожние, лёгкие, что шли обратной тарой. Среди них был один, что я приметил ещё утром, — длинный, двойной длины, с осевшим грузом. Как его загружали, я не знал, но, когда крановой качнул его на пробу, он ушёл носом вниз: груз внутри лёг к одному торцу, и центр тяжести сидел не посредине, а на трети длины. Такой контейнер цепляют на четыре ноги по-особому — короче к тяжёлому торцу, длиннее к лёгкому, а лучше на траверсу, чтоб тянуло ровно. Если зацепить его на четыре одинаковые ноги, как цепляют ровный, то при подъёме он пойдёт перекосом, и почти весь его вес ляжет не на четыре ноги, а на две, у тяжёлого торца. Две ноги, что держат вдвое против своего, — это уже не строп, а вопрос, лопнет или не лопнет.

Я знал ответ, если одна из этих двух ног — из третьей кучки.

После полуденной похлёбки бригадный велел поднимать длинный. Траверсу, сказал он, искать некогда, её утащили на соседнее поле, вешай так. Я сказал, что так его поведёт. Он сказал: поведёт — придержите оттяжками, за то вам и платят. Сказал при всех.

Я пошёл к ящику и взял стропы. Три ноги из первой кучки и одну из третьей — ту, когда-то перегнутую, с распушённой на сгибе проволокой, о которой бригадный сказал, что ей ещё год работать. Её я завёл на угол тяжёлого торца. Соседнюю, на том же торце, взял из годных, но на одно звено короче, чем надо, — так, чтоб при перекосе она легла на подхват не сразу, а на долю вдоха позже. Доля вдоха решала всё: в эту долю весь тяжёлый торец висел бы на одной перегнутой ноге.

Потом я расставил оттяжки. Это тоже было дело старшего подвеса, и никто бы не удивился, что я его делаю. Двоих такелажников — к лёгкому торцу, они там нужнее, лёгкий торец будет задираться. Одного — к боку. А новенького — к тяжёлому, на угол, на оттяжку, что шла от того самого перегнутого стропа.

— Стой тут, — сказал я ему, показав на бетон в двух шагах от угла контейнера, — и тяни на себя, когда скажу. Его поведёт носом вниз, ты держи нос, чтоб не ударило о борт трюма. Понял?

Он кивнул, не глядя мне в лицо, и встал, где я показал. В двух шагах от угла. Ровно под тем местом, куда ляжет угол длинного контейнера, если тяжёлый торец сорвётся и пойдёт вниз.

Тэйт стоял на полшага ближе, чем можно. Этого я поставил на два шага ближе.

— Вира помалу, — сказал я крановому.

Трос натянулся. Ноги стропа поползли, выбирая слабину, и легли. Контейнер оторвался от бетона — лёгкий торец первым, задираясь, как я и говорил, а тяжёлый на мгновение остался на месте, прижатый своим весом, и потом тоже пошёл вверх, медленно, перекошенный, носом вниз. Крановой глядел на меня. Я держал руку поднятой: помалу, помалу. Короткая нога на тяжёлом торце не легла на подхват. Перегнутая натянулась, как струна, и я услышал звук, который слышал тридцать лет и узнал бы во сне, — сухой, тонкий, как треск льда под сапогом: это лопается первая проволока в пряди, а за ней вторая, третья.

Новенький тоже его услышал. Человек, что не работал с тросом ни дня, этого звука не знает. Но всякий, кто ходил по краю, знает звук беды, какой бы она ни была, и он поднял голову — и впервые за двадцать суток посмотрел мне в лицо. Посмотрел через два шага бетона, снизу вверх, и я увидел, что он понял. Не про строп. Про меня.

Строп лопнул.

Тяжёлый торец сорвался и пошёл вниз всем весом — ту самую долю вдоха, пока короткая нога не легла на подхват. Она легла и рванула, и контейнер, развернувшись на ней, как дверь на петле, ударил углом в бетон — туда, куда я показал. Всё кончилось в одно движение, без крика, потому что кричать было уже нечем.

Потом закричали другие. Крановой матерился в кабине. Такелажники бросили оттяжки. Бригадный побелел, подбежал, глянул и отвернулся. Контейнер висел косо, на трёх ногах, упираясь углом в бетон, и под углом было то, что минуту назад стояло на оттяжке и держало меня в поле зрения.

— Подымай! — кричал бригадный крановому. — Подымай, мать твою, может, живой!

Живым он не был. Я знал это до того, как крановой, дрожа, приподнял угол на ладонь и мы вчетвером вытащили из-под него то, что вытаскивать уже не стоило. К нему я подошёл первым: старший подвеса подходит первым, это его груз и его строп. Я встал на колени на бетоне рядом, заслонив его спиной от остальных, и, пока бригадный орал на кранового, а такелажники стояли кругом, не зная, куда девать руки, расстегнул на нём куртку, будто проверяя, дышит ли. Левой рукой, той, что научилась тонкому. Плоский футляр во внутреннем кармане, из тех, в каких носят бумаги, ушёл ко мне в рукав так же, как ушёл когда-то в двигательной мёртвого борта старший судовой ключ: без звука, без лишнего движения, в одно касание.

— Не дышит, — сказал я и встал.

Портовый смотритель по безопасности приехал через полчаса — молодой, скучный, с доской. Спросил, кто вязал. Я сказал, что я. Спросил, почему строп лопнул. Я показал ему перегнутую, распушённую ногу, и бригадный, белый как мел, заговорил раньше, чем я успел открыть рот. Строп казённый, старший его утром выбраковывал, а он, бригадный, велел работать, потому что других не дали. Траверсу утащили на соседнее поле. Новенький стоял не там, где велели, а ближе, по неопытности, руки-то у него были белые, не рабочие, все видели. Он говорил быстро, честно, со страхом, и всё, что он говорил, было правдой, и вся эта правда работала на меня. Такелажники кивали: да, выбраковывал, да, бригадный велел, да, новенький был неумелый. Смотритель записал: несчастный случай на погрузке, износ такелажа, поденщик нарушил место стоянки. Спросил, есть ли у покойного бумаги. Бригадный пожал плечами: поденщик, кто ж у них спрашивает. Смотритель записал: личность не установлена.

Таких не считают. Ни на дальних рейдах, ни на проходных мирах. Его увезли на тележке, накрыв брезентом, и через час на его месте у тяжёлого торца стоял другой поденщик, а контейнер, зацепленный на траверсу, которая мигом нашлась на соседнем поле, лёг в трюм по раскладке.

Смену я доработал до конца. Уйти раньше значило выделиться, а выделяться было нельзя. Бригадный заплатил мне не за полторы, а за одну — за уроненный груз полторы не платят, — и я не спорил. На обратной платформе, в пыли, меня никто ни о чём не спросил. Поденщики говорили про строп, про бригадного, про то, что на южном поле всегда так и что в прошлом месяце там тоже задавило одного. Я сидел с краю и молчал, как молчат после такого все.

Только молчал я не от того, от чего молчали они. Они молчали, потому что на месте новенького мог быть любой из них. Я молчал, потому что считал. Строка первая: хвост перерезан. Двое, что летят сюда на его зов, найдут не своего человека, а запись смотрителя — несчастный случай, личность не установлена, — и то не сразу, и только если догадаются спросить в карго-парке. А догадаться им не с чего: он отбил им прибыли, ведём, ждём, и больше от него не придёт ни слова. Строка вторая: сколько у меня дней. Если катер шёл за нашим бортом следом — дня три. Если ждал на соседней линии — неделя. Строка третья: что я сделал. Я поставил человека на два шага ближе, чем можно, и зацепил груз так, как цеплять нельзя. Своими руками. Я перебрал эту строку и не нашёл в ней ничего, что жгло бы. Он сел со мной в один салон затем, чтобы отвести меня к тем, кто кладёт людей в ряд и бьёт в спину бегущих. Я поставил его раньше, чем он меня. Это была не месть и не злоба. Это был расчёт, в котором у одного из нас не сходилось. Не сошлось у него.

Футляр я открыл только в ночлежке, в отхожем, запершись.

Бумаги были хорошие — плотные, с тиснением, с вшитой полоской для считывателя. Сверху стояла печать, тяжёлая, круглая, с якорем и весами, и под нею название страхового синдиката. О нём я слышал ещё от Чифа на Профите, когда тот рассказывал, кому достаются страховки за пропавшие борта. Ниже стояло имя — Пратт. И звание, какое я видел впервые в жизни: аварийный комиссар. С правом осмотра судов, грузов и бумаг. С правом опроса свидетелей на всех мирах, где синдикат страхует. С просьбой ко всякой страже оказывать содействие. На обороте — оттиск считывателя с номером разъездного катера, приписанного к синдикату, и две подписи старших, неразборчивые, как все подписи, которыми что-нибудь разрешают.

Я сидел на крышке отхожего в ночлежке проходного мира и держал в руках бумагу, от которой служака на досмотре поднял глаза.

Убийцы с кромки ходили не с ножом, а с печатью. По закону они были правы.

Глава 62. Опись

В футляре, кроме бумаг, лежали три тонких ключа с мелочью на дорогу и жетон от комнаты — латунный, затёртый, с выбитым номером и названием ночлежки. Моей ночлежки. Номер был через две двери от моего.

Я долго держал этот жетон на ладони. Человек, что лежал теперь под брезентом в холодной при портовом морге без имени, оставил за двумя дверями от меня всё, что не уместилось в футляр: мешок, вещи, то, ради чего он сел со мной в один салон. Двое, что летели сюда на его зов, первым делом пойдут не в морг и не в карго-парк, а сюда — в комнату, где он жил, потому что так ищут всегда: с последнего места, где человека видели живым. Значит, комната будет пуста, только пока они в пути. Значит, идти надо было этой ночью.

Я дождался глубокой ночи, когда ночлежка затихла вся, до последнего кашля за стенкой. Ночлежки на проходных мирах не затихают совсем никогда — кто-то всегда приходит с позднего борта, кто-то уходит на ранний, — но бывает час, когда коридор пуст и хозяин у входа спит, уронив голову на конторку. Я разулся, чтоб не стучать, взял с собой маленькую лампу, какую носят поденщики на ночные смены, и вышел.

Замок открылся жетоном без звука. Я вошёл, притворил дверь и, прежде чем зажечь лампу, постоял в темноте, привыкая. Комната пахла чужим человеком — мылом, ружейным маслом, кожей новых сапог. Ружейное масло я узнал сразу, хоть оружия никогда не держал: так пахло от стражи на заставах.

Потом я зажёг лампу, прикрыв её ладонью, и стал смотреть. Не трогать — смотреть. Это первое, чему учит грузовой трюм: прежде чем лезть руками, гляди, как лежит, потому что всё, что ты сдвинешь, ты должен будешь положить обратно точно так же, иначе на приёмке спросят, кто трогал. Я запоминал. Койка, застеленная по-казённому, с подвёрнутым углом. Мешок на крюке, завязанный узлом, какой вяжут не поденщики, а люди, привыкшие к порядку. Сменная рубаха на спинке стула, сложенная вдвое. Бритва на полке, рядом мыло. Под койкой — плоский ящичек с замком.

В мешке не было ничего, кроме того, что носит при себе всякий человек дороги: бельё, носки, плитки пайка, моток бечёвки, аптечка. Был ещё нож — узкий, в чехле, без всяких украшений, рабочий, из тех, что носят не для того, чтоб резать хлеб. Я взял его в руку, подержал, ощутил вес и положил обратно, как лежал. Нож не моё ремесло. Кто носит нож, тот однажды достаёт его не вовремя, и тогда нож решает за него. Я не хотел, чтоб за меня решало железо, которого я не знаю.

Ящичек под койкой был заперт простым замком, какие ставят от соседей, а не от умельцев. С таким замком я справлялся ещё на Профите, когда Холт терял ключи от кладовой. Внутри лежала папка. Обычная конторская папка, плотная, с завязками, и на ней надпись от руки, аккуратным почерком: по делу об убыли тягача Профит.

Я сел на пол, спиной к двери, поставил лампу между колен и развязал завязки.

Первым лежал страховой акт. Я читал такие бумаги всю жизнь, чужие и свои, и этот читал так же, как читал бы накладную, — сверху вниз, ничего не пропуская. Тягач Профит, приписан к конторе Аутбаунд, порт приписки — Даунсайд. Потерян во внешней тьме за Дампом, на кольцевом рейсе, в такой-то день. Дату я пересчитал дважды: выходило, что Профит потерян через год с небольшим после того, как я сошёл с него на Дампе. Причина убыли — разгерметизация корпуса вследствие износа, обнаружен дрейфующим, без признаков жизни. Экипаж — четверо, убыль полная. Ниже — список. Капитан Холт. Пилот — имя, мне незнакомое: видно, взяли нового, когда Рид наконец сошёл с кольца, как рвался. Грузчик — тоже имя незнакомое. И механик — Барр, Оуэн.

Я прочёл это имя трижды, пока понял, что это Чиф.

Тридцать лет я звал его по должности, как звали все, как звал его Холт, как звали до него другого Чифа, а до того ещё одного. Он сам говорил, что Чиф — не имя, а место у движка, и кто на этом месте, тот и Чиф. Имени его я не знал. Узнал из страхового акта, по которому его списали. Оуэн Барр, механик, убыль.

Я записал это так, как на борту записывают убыль: дата, причина, имя. Имя было новое. Всё остальное я знал и без акта. Разгерметизация вследствие износа — так пишут на всех дрейфующих бортах, где люди лежат в ряд со стянутыми проводом руками. Я видел один такой борт. Я знал, как там пахнет, хоть там и не пахло ничем, потому что в пустоте запахов нет. Чиф, что всю жизнь говорил про свой час — сойти вольным или лечь под движок деталью, — не сошёл и не лёг под движок. Он лёг под провод.

Внизу акта стояли подписи осмотревших: два аварийных комиссара синдиката. Ланг. Корд. И выплата получателю — конторе Аутбаунд, в такой-то сумме, полностью.

Я отложил акт и взял следующий лист.

Следующий лист был не бумагой синдиката, а рабочей описью — от руки, тем же аккуратным почерком, что на папке. Наверху: экипаж Профита, опрос. Ниже столбиком имена, и против каждого — отметка. Холт — крест. Барр, механик, — крест. Новый пилот — крест. Новый грузчик — крест. Рид, пилот прежний, сошёл с борта до убыли — против него не стояло ничего, ни креста, ни пометки, пустое место, будто писавший занёс руку и раздумал. И последней строкой, отдельно, подчёркнутой: Скорев В., третий помощник, сошёл на Дампе до убыли. Получатель причитающейся доли по расчёту за рейс. Разыскивается.

Получатель доли. Меня искали, как ищут человека, которому должны деньги.

Под этой строкой были подклеены две вещи. Первая — снимок из судового реестра Аутбаунда: тот самый, что сделали в найме на Даунсайде, когда я подписывал контракт накануне своего пятьдесят первого года. Старое лицо — без омоложения, без пяти стёртых лет, с глазами человека, который давно перестал ждать. Вторая вещь — листок с приметами, и вот его я читал дольше всего.

Рост такой-то. Седина ранняя, полная. Правая кисть — старый ожог, рубец глянцевый, безымянный и мизинец гнутся не до конца, мелкую работу делает левой. Держит руку на бедре, почти всегда, правую или левую. Садится спиной к стене, лицом к двери. Не спит среди людей. Говорит мало, скучно, на вопросы отвечает так, чтоб охота спрашивать пропала. Смотрит дольше, чем надо.

Я сидел на полу чужой комнаты и читал себя, записанного чужой рукой, и было это так, будто меня раздели при свете и обмерили. Рубец, пальцы, рука на бедре — это мог записать всякий, кто видел меня неделю. Но спину к стене, сон среди людей, скучные ответы, взгляд дольше надобного — это записал тот, кто сидел со мной за одним столом не день и не два. Кто знал меня не по виду, а по повадке. Таких на свете было немного. Чиф. Холт. Рид — с Профита, с тех лет, когда я ещё не знал, что надо прятать и повадку. А после Профита — разве что те, с кем я пил в дешёвом углу подогретую синтетику два месяца кряду.