Книга Чужая вина - читать онлайн бесплатно, автор Марк Заикин. Cтраница 5
Чужая вина
Чужая вина
Оценить:

Рейтинг: 4

Чужая вина

Машинка зажужжала.

Красную ставили дольше. Линия должна была быть шире и глубже, и тушь ложилась медленнее, и Глеб знал, как это. Сначала жжёт. Потом кажется, что игла уже не на коже, а внутри, в кости. Потом ничего не кажется, только звук, этот ровный зудящий звук, от которого сводит зубы. Даша сидела очень прямо, глядя перед собой, и по её щекам текли слёзы, и она их не вытирала, потому что обе руки были заняты: одна лежала на подушечке, а другой она держалась за край стола.

Тридцать секунд. Сорок. Минута.

Машинка замолчала.

— Поручитель Ковригина, — сказал секретарь. — Принимаешь ли ты взыскание подопечного как своё?

Даша открыла рот. Ничего не вышло. Она закрыла рот, сглотнула и попробовала снова.

— Принимаю, — прошептала она.

— Громче, пожалуйста.

— Принимаю как своё!

Это вышло почти криком, сорванным, и площадь вздрогнула. Ефим Лукич наклонился и что-то снова сказал ей. Она кивнула, встала, и спустилась по ступенькам, держа руку на весу, и мать её обняла, и они ушли, вчетвером, сквозь расступившуюся толпу.

Глеб стоял и смотрел на помост.

Шесть месяцев Исправительного двора. В первую ночь два пальца. Он подумал, что надо найти кого-нибудь из тех, кто сейчас на Дворе, передать, чтобы Дашу не трогали. Он знал пару человек, которых туда недавно отправили. Можно было бы через Шмеля. Потом он подумал, что всё равно тронут. Там всех трогают. Потом подумал о сыне судьи Арсеньева, который сейчас, наверное, спит у себя дома на Верху, после обеда, а завтра получит Извещение, что «лист остаётся чист», и, может быть, даже не дочитает его до конца.

— Глеб, — сказала Лиза. — Ты мне руку сжимаешь.

Он разжал пальцы.

— Извини.

— Ничего. — Лиза посмотрела на него снизу вверх. — Тебе так же ставили? Красную?

— Так же.

— Ты плакал?

— Нет.

— А ей можно было плакать?

— Можно. Всем можно.

Лиза подумала.

— А я не буду плакать, — сказала она серьёзно. — Когда мне будут ставить. Я решила. Я буду как ты.

Глеб посмотрел на неё.

— Лиз.

— Что?

— Тебе не будут ставить.

— Будут, если меня возьмут на Отборе. — Она пожала плечами. — Мама говорит, меня возьмут. Говорит, я умная. И ещё что я из поручительской семьи, и это считается. Нам тогда паёк дадут, и комнату на Кирпичной, на втором этаже, где окно в сад. И я пойду в Лицей, как ты. И буду учить математику. Я же люблю математику.

— Тебя не возьмут.

— Почему?

— Потому что мы переедем на Верх. После Юбилея. Там нет Отбора.

Лиза смотрела на него долго, с тем новым взрослым недоверием в глазах, которого он не помнил у неё год назад.

— А если не переедем? — спросила она.

* * *

Они шли с Площади, и толпа расходилась вокруг них, и Глеб понял, что на него смотрят.

Он не сразу это заметил. Сначала просто чувствовал взгляды, как чувствуешь сквозняк. Потом стал замечать лица. Женщина у колонки, которая перестала качать воду и проводила его глазами. Двое рабочих с Сортировки, которые замолчали, когда он проходил мимо, и снова заговорили, когда он прошёл. Старуха на скамейке у бывшей рыбной лавки, которая наклонилась к соседке и что-то сказала ей на ухо, и соседка посмотрела на Глеба, и покачала головой.

— Ростовский, — сказал кто-то за спиной. Не громко. Так, чтобы было слышно.

Глеб не обернулся.

— Это ж он? Ростовская спина? Которого на Юбилей?

— Он.

— Признание, говорят, дадут. Голос.

— За что?

— А за то, что Севку Кравца не забыл, ага. Помнишь, как он сказал «как своё»? Вот теперь своё и получит.

Кто-то засмеялся.

Лиза остановилась так резко, что Глеб чуть на неё не налетел. Она обернулась. За ними шли трое: двое парней лет двадцати и девушка, все с Песков, в рабочих куртках. Глеб знал одного из них по Лицею, Гришку Сомова, который бросил учёбу в четырнадцать, когда его подопечный уехал учиться за границу и поручительство кончилось раньше срока.

— Вы чего? — сказала Лиза. Голос у неё звенел. — Вы чего сейчас сказали?

— Лиз, пошли.

— Нет! — Лиза вырвала руку. — Он за неё год на Горе сидел! Он двадцать три черты носит! А вы что носите?

Гришка Сомов посмотрел на неё сверху вниз и сплюнул на мостовую, рядом с её ботинком.

— Я свою одну, — сказал он. — И мне никто за неё на Верху квартиру не даст. А брату твоему дадут. Знаешь, почему? Потому что он умеет пожимать руки. — Он перевёл взгляд на Глеба. — Ты ей правда руку пожмёшь, Ярцев? Той, которая Севку? На Мосту?

Глеб молчал.

— Вот, — сказал Гришка. — Молчит. Понятно.

Он развернулся и пошёл, и те двое за ним. Девушка оглянулась на ходу, и Глеб увидел в её лице брезгливое сожаление. Это было хуже злости.

Лиза стояла посреди мостовой и тяжело дышала.

— Пойдём, — сказал Глеб.

— Почему ты ему ничего не сказал?

— А что я должен был сказать?

— Что он дурак! Что ты не продался! — Она посмотрела на него, и у неё вдруг задрожали губы. — Ты же не продался, Глеб? Правда?

Он присел перед ней на корточки, прямо на мостовой, и взял её за плечи.

— Я пожму ей руку, — сказал он. — Чтобы ты никогда не стояла на этом помосте. Чтобы тебе не ставили ни чёрную, ни красную. Чтобы мама больше не ходила на Сукновальню. Если это называется продался, значит, я продался. Понятно?

Лиза смотрела на него, и в глазах у неё стояли слёзы, и она их не пускала.

— Понятно, — сказала она.

* * *

Шмель жил на Песках, в бараке у старого лодочного затона, в комнате, где пахло лекарствами и мокрой штукатуркой. Глеб зашёл к нему вечером, после ужина, оставив Лизу дома с матерью.

Шмелёва-старшая лежала на кровати за ситцевой занавеской и спала, тяжело, с присвистом. Её лицо, видное в щель между занавеской и стеной, было жёлтым, отёкшим, как у восковой куклы. Шмель сидел у стола и чистил картошку в миску с водой.

— Хуже, — сказал он, не поднимая головы. — Фельдшер был вчера. Говорит, месяц, может два. Если не будет лекарства.

— Какого?

— Да какая разница. — Шмель бросил картошку в воду. — У нас его нет. Оно на Верху есть, в аптеке на Соборной. Сорок рублей за курс. Сорок рублей, Глеб. Я на Сортировке за месяц восемь получаю. Это если работа есть.

— Я могу спросить у Марфы. У них же есть аптечка. Может, там...

— Аптечка, — повторил Шмель и засмеялся, без всякого веселья. — Аптечка. Ты думаешь, у Ростовых в аптечке лежит то, что маме нужно?

— Не знаю. Можно спросить.

— Спроси. — Шмель поднял глаза. Под ними были тёмные круги, и глаза были красные, как на Горе. — Спроси, Глеб. Пожалуйста.

Они помолчали. За занавеской Шмелёва-старшая застонала во сне, и Шмель вздрогнул, но она не проснулась.

— Ты к Туме ходил? — спросил Шмель.

— Нет.

— Она тебя ждёт.

— Я знаю.

— Сходи. — Шмель снова взялся за картошку. — Она мне сказала тебе передать, если увижу. Что ты знаешь, где баня. Что она до полуночи там.

— Я не собираюсь в это лезть.

— А я и не говорю, что лезть. Я говорю, сходи. Узнай хоть. Ты же любишь всё знать. — Шмель невесело усмехнулся. — Ты ж у нас тот, кто учил на Горе протоколы читать. Чтоб знать, за что метят.

* * *

Баня номер четыре стояла на самом краю Песков, у воды, на сваях, и в темноте была похожа на большую деревянную лодку, вытащенную на берег. Из трубы шёл дым. Окна запотели изнутри, и сквозь них ничего не было видно, только жёлтый свет.

Глеб постоял у крыльца. Потом поднялся и толкнул дверь.

В предбаннике было тепло и пахло берёзовым листом, дёгтем и мокрым деревом. На лавках вдоль стен сидело человек десять, мужчины и женщины, все одетые, никто не пришёл мыться: кто-то курил, кто-то пил чай из жестяных кружек. Когда он вошёл, разговор прекратился. Все повернулись к нему. Он узнал некоторых. Хозяйку пирожковой с Кирпичной. Кочегара с Сортировки. Двух учителей из Лицея, которых уволили в прошлом году. И ещё одного, в углу, высокого, тощего парня с лицом, изрытым оспинами, и длинными сальными волосами. Этого Глеб не знал. Парень смотрел на него, не мигая, и в его взгляде было что-то, от чего Глеб невольно напрягся.

— Пришёл, — сказала Тума.

Она стояла в дверях парилки, в длинном фартуке поверх платья, с закатанными рукавами, распаренная, красная, с полотенцем на шее. На её левом запястье, мокром от пара, отчётливо выступали черты. Сорок одна. Шесть красных.

— Пришёл, — сказал Глеб. — Ненадолго.

— Надолго и не надо. — Тума кивнула остальным. — Посидите. Хорь, ты тоже.

Тощий парень в углу ничего не ответил, но остался сидеть. Тума провела Глеба через парилку, жаркую, тёмную, пахнущую раскалённым камнем, в маленькую комнату за ней, где стоял стол, два стула и самовар. Закрыла дверь.

— Садись.

Он сел.

— Ты хочешь знать про страницу, — сказала Тума.

— Ты сказала, там было моё имя.

— Было. — Тума села напротив, налила ему чаю из самовара, придвинула кружку. — Я тебе скажу, что Нина запомнила. Она не всё запомнила, она несла её полчаса и боялась, что её остановят, и прочитала только то, что было наверху. Страница была поделена на две части. Сверху таблица. Четыре колонки. В первой дата. Во второй фамилия, с инициалами. В третьей стрелка и другая фамилия. В четвёртой ещё одна стрелка и ещё одна фамилия. Понимаешь?

— Нет.

— Подумай.

Глеб подумал. В голове медленно, очень медленно, как вагон на сортировочной горке, проворачивалось что-то тяжёлое.

— Кто сделал, — сказал он. — На кого записали. Кто понёс.

— Вот. — Тума кивнула. — Нина запомнила одну строчку. Она запомнила её, потому что там была моя фамилия. Двадцать третий год Согласия, март. Летов Б. В. Стрелка. Летова А. В. Стрелка. Ганнова Т. Р. — Тума помолчала. — Летов Борис, банкир. Летова Алла, его сестра, моя подопечная. Ей тогда было семнадцать. Мне семнадцать. В марте двадцать третьего года мне поставили красную за мошенничество со счетами в Республиканском банке. На сто тысяч рублей. Моя подопечная в это время сидела дома на Верху и вышивала. Она бы не отличила вексель от салфетки. А её брат, Борис Летов, банкир, двадцать восемь лет, через год стал членом Совета.

— Ты знала?

— Я подозревала. Семнадцать лет. — Тума взяла свою кружку обеими руками. — Все мы подозреваем, Глеб. Каждый, кто носит на руке что-нибудь, чего его подопечный не мог сделать. Но подозревать мало. Надо видеть.

— А моё имя? — спросил Глеб. — В какой строчке?

Тума покачала головой.

— Не в строчке. Под таблицей был список. Без стрелок. Просто фамилии, в столбик, и рядом с каждой буква. Нина успела прочитать только начало, его было видно в рукаве, когда она его сложила. Там было так: Перечень поручителей, допустимых к правкам. Категория А: пригодны для тяжких. И фамилии. — Тума посмотрела ему в глаза. — Твоя была третья.

Глеб сидел очень тихо. В парилке за стеной шипел пар на камнях. Кто-то в предбаннике засмеялся и тут же замолчал.

— Пригоден для тяжких, — повторил он.

— Да.

— Почему?

— Не знаю. Я могу догадаться. — Тума поставила кружку. — Знаешь, что про тебя говорят на Площади? Про таких, как ты? Надёжный. Не жалуется. Не дерётся. Не бегает. Восемь лет, двадцать три черты, ни одного взыскания своего. Говорит на Оглашениях «как своё» громко и чётко. Таких любят. Таких берут в Признанные. И на таких, видимо, удобно вешать то, что тяжелее всего. Потому что они понесут.

Глеб смотрел на свои руки на столе. На левый рукав.

Восемь лет он гордился этим. Он никогда никому этого не говорил, даже Севе, даже себе толком, но гордился. Он нёс. Другие ломались, бегали, дрались с конвоем, их ловили, им добавляли. Он нёс. Это была единственная вещь в его жизни, которую он выбирал сам, когда ничего другого не выбирал: как нести. Ровно. Не сгибаясь. Как своё.

И оказалось, что именно поэтому.

— Это ничего не доказывает, — сказал он. — Это Нина запомнила. Полчаса в рукаве. Она могла перепутать.

— Могла, — согласилась Тума.

— Это мог быть другой Ярцев.

— Мог.

— Страницы нет. Её никто не видел, кроме Нины.

— Никто, — сказала Тума. — Страница была у Севы в ботинке. Когда его вытащили из воды, ботинок был на нём. Нина сама его снимала, в морге при больнице на Затоне. Страницы не было. Стелька была, а под стелькой ничего. Кто-то её вынул раньше, чем Нину пустили к сыну. Кто-то, кто знал, что искать.

Глеб поднял голову.

— Его не нашли сразу, — сказала Тума. — Его нашли утром, на отмели, ниже по течению. Нашли его не наши, не с Затона. Его нашли люди из Службы Порядка. В шесть утра. Мы до сих пор не знаем, что они там делали в шесть утра на отмели под старым разводным мостом. Что они искали.

Она замолчала. Он тоже молчал.

— Я тебя не прошу ничего делать, — сказала Тума наконец. — Я тебе это говорила на насыпи и сейчас говорю. Я тебе рассказала, что знаю. Дальше решай сам. Книга есть. Она где-то в подвале Биржи. Нина моет там коридоры, по ночам, но в комнаты её не пускают, только в те, куда дают ключ, и ключ каждый раз другой. Мы не знаем, какая дверь. Мы не знаем, как она выглядит. Мы знаем только, что она есть и что от неё, может быть, зависит, сколько ещё Даш Ковригиных сегодня будут сидеть на табуретке у Ефима Лукича.

— Ты видела сегодня?

— Я каждую субботу вижу. — Тума встала. — Иди, Глеб. Тебе к восьми на Мост. Не опаздывай. Зотов твой рапорты пишет быстро.

Он встал тоже. У двери обернулся.

— Тот, в углу, — сказал он. — Тощий. Кто это?

— Хорь, — сказала Тума. — Он с Сортировки. У него сестра умерла на Дворе, в позапрошлом году. От воспаления лёгких. Ей было четырнадцать. — Она помолчала. — Он хочет по-другому, Глеб. Не книгу. По-другому. Я пока держу. Не знаю, сколько ещё удержу.

— По-другому это как?

Тума не ответила. Она открыла дверь в парилку, и оттуда пахнуло жаром, и он вышел.

* * *

В воскресенье вечером, без десяти восемь, он прошёл верхний КПП. Дежурный проверил рукав, проверил пропуск, отметил время. Зотов ждал у машины.

— Без десяти, — сказал Зотов, глядя на часы. — Повезло тебе.

— Я не опаздываю.

— Пока, — сказал Зотов.

В гладильной горел свет. Глеб открыл дверь и остановился.

Комнату обыскали. Это было сделано аккуратно, почти незаметно, но он знал, как лежали его вещи. Он знал, как лежит всё: на Горе быстро учишься. Книги на полке стояли в другом порядке. «Мостовые конструкции» были раньше крайней слева, а теперь стояли посередине. Одеяло на кровати было сложено ровнее, чем он его сложил. Вещмешок на гвозде висел другой стороной.

Он ничего не прятал. Прятать было нечего. Но он постоял посреди комнаты, глядя на книги, и чувствовал, как у него медленно холодеет внутри.

Потом он увидел на подоконнике чашку.

Её там не было, когда он уходил. Фаянсовая кружка с отбитой ручкой, та самая. В ней был чай, уже холодный, с плавающей чаинкой. Под кружкой лежал сложенный листок бумаги.

Он развернул.

Почерк был неровный, торопливый, с наклоном влево. Я знаю, ты сказал ничего не делать. Это не я делаю. Это просто чай. Он сам. М.

И ниже, мельче, приписка: Сержант был у тебя в комнате. Я видела в окно. Я ему ничего не сказала. Мне жаль.

Глеб долго стоял с листком в руке.

Потом сел на кровать, поставил кружку на колено и выпил холодный чай до дна, вместе с чаинкой.

Глава 6. Низовка

— Последняя тёплая, — сказала Соня. — Последняя, Мир! Потом всё, октябрь, холодина, и до мая ничего. Поехали. Ну поехали. Ты год никуда не ездила.

Был вторник, большая перемена, и они снова сидели на подоконнике в рекреации второго этажа. Внизу во дворе облетали липы, и садовник в сером фартуке сгребал листья в кучи, а мальчики из выпускного класса пинали эти кучи, и садовник молча сгребал снова.

— Нет, — сказала Мира.

— Артём будет. Вадик Сабуров будет, у него новая машина, открытая. Девочки из «Б» будут. Будем на пристани, там костёр, там музыка. Помнишь, как в прошлом...

Соня осеклась.

— Помню, — сказала Мира.

Соня покраснела. Это было с ней редко. Она отвернулась к окну и стала теребить нитку жемчуга на запястье.

— Я не то хотела, — сказала она. — Прости.

— Ничего.

— Нет, правда. Я дура. — Соня помолчала. — Мир. Можно я спрошу?

— Спроси.

— Ты правда ничего не помнишь? Про ту ночь?

Мира посмотрела на неё. Соня сидела, опустив глаза, и крутила жемчужину, и щёки у неё всё ещё горели.

— Ничего, — сказала Мира. — После Моста почти ничего. А ты?

Соня молчала так долго, что Мира подумала, что она не ответит. Потом Соня соскочила с подоконника и одёрнула юбку.

— Я тоже, — сказала она быстро. — Я тоже спала. Я ж тогда напилась хуже тебя. Помнишь, меня на Мосту стошнило? Звонок сейчас будет. Пойдём.

Она пошла к лестнице, не дожидаясь. Мира сидела на подоконнике и смотрела ей вслед.

Соня врала. Мира знала её с шести лет и знала, как она врёт: быстро, весело, глядя мимо и сразу уходя. Так она врала учителям, когда не делала уроки. Так она врала маме, когда возвращалась под утро. Так она соврала сейчас.

* * *

В пятницу вечером Мира сидела у себя в комнате и слушала, как на улице отъезжают машины.

Их было слышно хорошо: Нагорная шла вниз, к Мосту, и по пятницам после девяти по ней одна за другой скатывались открытые машины с хохотом и музыкой, и фары мелькали в ветвях лип, как светляки. Мира сидела на подоконнике с ногами и считала. Пять. Шесть. Семь. Восьмая была Артёмова, чёрный «Гранд», она узнала его по звуку мотора, низкому, урчащему. Не тот, что тогда. Тот увезли. Отец Артёма купил ему новый, такой же.

Каждая машина, которая сегодня переедет Мост после десяти, будет стоить черту. Не одну. По черте на каждого подопечного в машине. Мира попыталась посчитать, сколько их сегодня будет, и сбилась. Двадцать? Тридцать? Тридцать черт в субботу на Площадях Затона, Песков, Кирпичной. Тридцать человек закатают рукава.

Она знала это и раньше. Конечно, знала. Она ездила четыре раза. Четыре черты подряд, свежие, тёмные, совсем близко друг к другу.

Она слезла с подоконника, достала из ящика стола чёрную тетрадь и открыла её на первой странице. ЧТО СТОИЛО. Двадцать три строчки. Справа пустое место. Она пока заполнила только две: против оранжереи было написано два пальца, бетон, 3 мес., против последней год, Белая Гора, известь. Остальное было пустым.

Она закрыла тетрадь. Потом снова открыла. Посмотрела на последнюю строчку.

Наезд. Сева Кравец, 16 лет. Затон, Песчаная улица.

Песчаная улица. Она знала номер дома. Она год писала его на конвертах.

* * *

В субботу в два часа дня Мира Ростова перешла Мост Согласия пешком.

Она никогда раньше этого не делала. Верхние ходили через Мост только на машинах, и то только ночью, на Низовки. Днём им там было нечего делать. Она надела мамино старое пальто, серое, из тех, что мама давно не носила, а Марфа хотела отдать на Затон, и старые ботинки, и повязала на голову платок. В зеркале в прихожей она выглядела как кто-то из прислуги. Почти. Если не присматриваться к лицу.

На нижнем КПП дежурный, пожилой, с вислыми усами, посмотрел на её паспорт, на неё, на паспорт снова.

— Ростова? — сказал он.

— Да.

— Мирослава Константиновна?

— Да.

Дежурный оглянулся на напарника. Потом снова на неё.

— Вы куда, барышня?

— В Затон.

— Зачем?

— Это запрещено?

— Нет. — Дежурный потёр усы. — До десяти нет. После десяти, сами знаете. — Он помедлил. — Вас кто-нибудь встречает?

— Нет.

— Может, машину? Я могу позвонить...

— Не надо, — сказала Мира. — Спасибо.

Он отдал ей паспорт и поднял шлагбаум, и она прошла, чувствуя спиной его взгляд, и только на середине Моста, у помоста под экраном, где рабочие красили перила, поняла, что держит паспорт в руке так крепко, что у неё побелели пальцы.

* * *

Низ начинался сразу, без перехода.

На Верху от Моста шла вверх широкая улица, мощённая камнем, с липами и фонарями. Здесь от Моста шла вниз дорога, разбитая, в ямах с водой, и по обеим её сторонам стояли склады, длинные, кирпичные, без окон, с ржавыми воротами. Пахло рекой, мазутом и чем-то кислым, капустой, кажется. Через сто шагов склады кончились и начались дома. Двухэтажные, деревянные, почерневшие от времени, и трёхэтажные кирпичные, с облупленной штукатуркой, с бельём на верёвках между окнами. Во дворах играли дети. На скамейках сидели старухи. Всё было серым, серым и бурым, и единственным ярким пятном на всей улице был плакат на стене углового дома: Пётр Андреевич Белецкий в рабочей кепке, улыбающийся, с поднятой рукой, и подпись: СОРОК ЛЕТ ВМЕСТЕ. СОРОК ЛЕТ МИРА.

Под плакатом, ниже, на штукатурке, кто-то нарисовал углём руку. Простая детская рука, запястье, на запястье пять коротких чёрточек, и вокруг них круг. Под рукой было написано, кривыми буквами: КАЖДЫЙ НЕСЁТ СВОЁ.

Мира остановилась и долго смотрела на эту руку. Потом достала из кармана пальто фотоаппарат.

Она не собиралась снимать. Она взяла бабушкину «Зоркую» по привычке, потому что всегда её брала, как берут ключи. Но сейчас она подняла его к лицу и навела на стену, и в видоискателе плакат с Белецким и угольная рука под ним уместились в один кадр, улыбка над кругом, и она нажала на спуск.

— Эй, — сказали сзади. — Ты чего снимаешь?

Она обернулась. На скамейке у подъезда сидела старуха в ватнике и смотрела на неё маленькими острыми глазами.

— Стену, — сказала Мира.

— Зачем?

— Просто.

Старуха посмотрела на фотоаппарат, на её пальто, на её ботинки, на её лицо. Особенно на лицо.

— Ты не наша, — сказала она. Старуха не спрашивала.

— Нет.

— Верхняя.

— Да.

Старуха пожевала губами.

— Иди отсюда, девка, — сказала она, без злости, почти устало. — Иди, пока светло. Тут на твою стену и без тебя насмотрятся.

* * *

Песчаную улицу она нашла через час. Она шла по указателям, потом спрашивала дорогу, и ей отвечали коротко, не глядя, и она чувствовала, как на неё оборачиваются. Она натянула рукава на пальцы. Она шла, опустив голову, и всё равно оборачивались.

Дом Кравцов был деревянный, одноэтажный, на два хозяина, с палисадником, в котором росли мальвы, уже отцветшие, сухие. На калитке висела жестяная табличка с номером, тем самым, который она год писала на конвертах. Окна были закрыты ставнями.

Она постояла у калитки. Постучала. Никто не открыл.

— Нинку ищешь? — спросила женщина из соседней половины дома. Она развешивала бельё во дворе, и у неё во рту были прищепки. — На смене она. В городе. До ночи.

— В городе?

— На Верху. Она полы моет, в Бирже этой вашей. — Женщина вынула прищепку изо рта и посмотрела на Миру внимательнее. — А ты кто ей будешь?

Мира не знала, что ответить.

— Знакомая, — сказала она.

— Знакомая, — повторила женщина. — Ну-ну. Подожди, если хочешь. Вон лавка. Она часов в девять придёт, может, в половине.

В девять. Мира посмотрела на часы. Было без двадцати четыре. До комендантского часа шесть часов. Если она дождётся Нину Кравец в девять, у неё будет час, чтобы дойти до Моста. Она шла сюда от Моста час.

Она села на лавку.

Она не знала, что скажет. Она думала об этом всю неделю и не придумала ни одного слова. Здравствуйте, меня зовут Мирослава Ростова, это я убила вашего сына. Это я посылаю вам конверты. Простите меня.Она проговаривала это про себя, и каждый раз фраза рассыпалась на середине, как рассыпается песок, если сжать его в кулаке.

Вы его не знали, сказал Глеб. Вы не знаете, как он смеялся. Это не ваше.

Она сидела на лавке, и солнце опускалось за крыши, и по улице проходили люди. Шли с работы, с рынка, с Сортировки. Женщины с сумками, мужчины в промасленных куртках. Дети бежали домой. Пахло дымом из труб и жареной рыбой. У всех на левых руках были рукава, и у некоторых рукава были закатаны, и Мира видела черты. У одного мужчины, старого, с костылём, их было так много, что они заходили за локоть. У девочки лет двенадцати, с бидоном молока, была одна, свежая, чёрная. Девочка шла, размахивая бидоном, и напевала что-то, и, проходя мимо Миры, посмотрела на неё равнодушно и пошла дальше.

В половине девятого на улице зажглись фонари. Через один.

В девять Нины Кравец не было.

В девять пятнадцать по улице прошла женщина. Высокая, сутулая, в тёмном платке и рабочем халате под пальто, с хозяйственной сумкой. Она шла медленно, тяжело, как ходят очень уставшие люди, глядя под ноги. Мира поднялась с лавки.

Женщина подошла к калитке, открыла её, вошла во двор и остановилась на крыльце, роясь в сумке в поисках ключа. Свет из окна соседей падал ей на лицо. Лицо было худое, с впалыми щеками, с глубокими морщинами у рта. Волосы под платком совсем седые, хотя ей не могло быть больше сорока пяти.