Салон панны Ядвиги был всегда полон, а как обычно в подобные времена товарищеские отношения были более лёгкими, знакомства более быстрыми, а здесь это чувствовалось в большем разнообразии личностей и свободе движений.
Миллионы панны Ядвиги всегда привлекали многих поклонников из того света, что для денег работать не умеет и не хочет, и рад бы их добыть хотя бы продажей. Не мало было панычей, но эти как-то с каждым днём чувствовали себя менее свободными.
Ядвига всё отчётливей притягивалась к иному свету, в котором находила больше огня и жизни. Приглашала не только Кароля, но его и товарищей и приятелей, лишь бы только о движении, о прогрессе патриотических усилий доведаться. Тётка, которая поначалу сопротивлялась этому, наконец, подхваченная чувством, смирилась. Почти ежедневно во время чая проскальзывало множество особ через салон панны Ядвиги, ибо она тут была настоящей хозяйкой.
Как раз в один из этих вечеров, о которых мы говорим, толпа была больше, чем в предыдущие дни; вокруг чайного столика засела вся молодёжь, известная нам уже и неизвестная. Красивый пан Эдвард, граф Альберт, уважаемый Дунио, пан Мечислав, бледный Юлиуш и много иных. Странным случаем рядом с этими надушенными людьми были и жители третьего этажа, Кароль Глинский, один ученик Школы Изобразительных Искусств, молодой аспирант на врача и несколько равно скромных личностей.
Естественно, общество в единое целое сбиться не могло, несмотря на попытки панны Ядвиги, которая желала заключить унию аристократии с демократией. Панычи были вежливы, но холодны, демократы – невежливы и горячи. Принуждённые сохранять определённые формы, выламывались из них тихими шепотами и многозначительными полусмешками. С некоторым превосходством паны соизволили разговаривать с молодёжью, но и эту милость тоном разговора давали почувствовать.
Правда, второе марта заложило условия этого великого воссоединения всех сословий, вер и убеждений, но гораздо легче было соединить шляхтича с израильтянином и холопа с паном, чем салоновых людей с улицей. На поле теории был это факт совершённый, но в жизни отзывались старые грехи, противоречили принципы, взгляды, вкусы, всё даже до фигуры и костюмов. Панычи плохо скрывали своё недовольство событиями, с каждым шагом упрекая их в преувеличении, страсти и детской горячке.
– Мои господа, – отозвалась Ядвига, поворачиваясь к Каролю, к которому имела особенные взгляды, – скажите мне, как это всё окончится? Простите, но я совсем как молодая панинка, которая, начав читать занимательный роман, желает как можно скорее узнать, пойдёт ли героиня за любимого.
Граф Альберт, которому всегда было важно поблистать великим умом и затмить всех речью, хоть вопрос совсем к нему не относился, первый взял голос; Ядвига с выражением удивления повернулась к нему.
– Мне кажется, – сказал он, – что эмпиричное суждение о событиях никогда не даёт удовлетворяющих выводов, нужно бежать к тем надёжным формулам, вытянутым из опыта, которым я, как таблице логарифмов, обязательно даю решение.
Мы не являемся ни исключением из правил, управляющих миром, ни находимся в совсем беспримерном положении, поэтому, найдя подходящие к ситуации слова, мы найдём решение вопроса. Наш век есть прежде всего эпохой спокойного развития всех внутренних сил, эпохой мирных работ, промышленности, торговли, искусства, наук. Таким образом, великие катаклизмы, которые бы стояли препятствием этой жизни, которые коснулись бы тысячи материальных и духовных дел, для нашего века невозможны.
Допущенное временное замешательство у нас или в другом месте (это в другом месте доказывало чрезвычайную осторожность говорящего), какие будет иметь неотъемлемые последствия? Вот угроза во всех органах европейской жизни, вот принуждение Европы к деятельному вмешательству в собственные дела. Предположим, что происходит восстание, которое может разбудить во всей Европе революционные элементы, вся Европа заинтересована, чтобы ему не дать продолжаться.
– В силу этой теории, – прервал Кароль, – видится, что, если бы у нас что-то сделалось, Пруссия и Австрия посодействовали бы удушению, а остальная Европа похлопала бы защитникам мира и порядка.
– Ты не вполне понял мою мысль, пан, – ответил граф Альберт, даже не глядя на того, кто говорил.
– Но и вы, граф, не вполне ответили на мой вопрос, – добавила Ядвига. – Речь о том, восстанет ли Польша, чтобы порвать свои узы или насыпать себе гигантскую могилу, о том, найдём ли мы, угнетённые, измученные, закованные, униженные, в себе столько сил, чтобы дать знать миру, что мы не труп. О последнем акте этой великой драмы не людей, я должна бы спросить, пожалуй, Бога, потому что он один знает, как кончаются эти героические бои. Или троянским уничтожением, или прозаично смешным возрождением Греции с Баварией, или чудесным воскрешением Италии. Я боюсь не этой смерти на кресте и в муках, что даёт апофеоз мученикам, но окончательного унижения и предсмертных конвульсий без стона и власти…
Эти слова она произнесла с таким запалом, что её глаза засияли от слёз, была прекрасна, как вдохновлённая жрица.
– Этим вопросом, – быстро сказал Кароль, – вы бы вырвали из души закрытый за семью печатями ответ, если бы он, пани, в эти минуты не был изменой. Пани! Не годится спрашивать об этом!
Он замолчал, Ядвига покраснела и подала ему руку, как бы хотела попросить прощения. Кислая улыбка пролетела по устам графа Альберта, который позавидовал плебею в этой белой руке и сказал с иронией:
– Предостережение, которое вы, пани, получили, такое важное, как ответ, вы правильно его поняли?
– Так хорошо, – отпарировала Ядвига, – что ни о чём больше не спрашиваю.
– А вопросов эпоха поставляет тысячи, – живо подхватил граф Альберт, – чтобы не потерять ловкости обсуждения.
– Например? – спросила Ядвига.
– Что же это? Мы играем в вопросы и ответы? – с некой насмешкой, приближаясь, сказал с расстановкой пан Юлиуш. – Это очень забавная игра, а так как траур в моде и танцы запрещены… les petits jeux innocents[7] весьма вовремя.
Тон, какой с некоторого времени давал Юлиуш, совсем не нравился Ядвиге, видимо, своим обхождением он пытался дать понять обществу, что имел в этом доме некоторые права, попросту говоря, что был или нареченным, или очень близким к браку с Ядвигой. Она заметила эту странную перемену в Юлиуше с того времени, как он выздоровел, ей на мысль пришло, что он мог воспользоваться благородно разрешенным пребыванием недостойным образом, её это так сильно возмущало, что она всевозможными способами старалась ему показать не только равнодушие, но почти отвращение, Юлиуш, однако, словно этого не видел или вовсе не понимал, не изменил поведения, принимал он то какой-то странный фамильярный тон, то важный и покровительственный, то почти насмешливый, то преувеличенно любовный и нежный. Ничто его не отталкивало, как если бы был слишком уверен в чувствах Ядвиги, и на такие мелочи или временные странности вовсе не обращал внимания. Его поведение было так дерзко рассчитано, что легко могло ввести в заблуждение.
Гордая душа Ядвиги возмущалась этому натиску, этому коварству, со странным макиавеллизмом выдуманным. С давнего времени она решила дать ему почувствовать в окружении чужих неправильность его поведения, подходили хорошие обстоятельства, свидетелей было достаточно, а состояние души располагало к смелому слову.
Юлиуш оперся о подлокотники её стула, а лицо его вызывало у мужчин оскорбления, у женщины, по крайней мере, равные ему слова. Ядвига зарумянилась как вишня, её глаза воспламенились гневом, стиснула уста, но выходка Юлиуша не была ещё достаточной, чтобы вызвать выговор.
– Действительно, – отвечала она, – игра в вопросы и ответы – отличная, я её очень люблю, если бы мне, однако, пришлось вам задать вопрос, относительно вас, не могла бы спросить вас ни о чём ином, как о том, где вы, пан, были воспитаны?
Юлиуш сильно зарумянился, всё общество услышало ответ Ядвиги и в демократичной кучке послышались лёгкие смешки, как сгорающий пороховой заряд. Паныч чувствовал себя обязанным отразить удар, но в первые минуты не нашёл слов.
– Вы, пани, находите это воспитание недостаточным? – сказал он, заикаясь.
– По крайней мере, очень оригинальным, – ответила Ядвига.
– Оригинальность является такой редкой, – сказал Юлиуш, – что это может сойти почти за похвалу.
Говорил он это стульчику, потому что Ядвига, не дожидаясь ответа, повернувшись к нему спиной, пошла к тётке. Юлиуш остался довольно смущённый, склонившийся над подлокотниками и выставленный на смех. Каждый иной, менее выжитый и немного более чувствительный, взялся бы не спеша за шляпу, вышел бы потихоньку из салона и больше в него не вернулся.
Юлиуш, разгневанный, побледневший, но отличный актёр, побежал, делая вид, что смеётся, за Ядвигой, что-то шепнул ей в очень фамильярной позе и придал этому всему исключительный характер маленькой ссоры любовников, которые так часто не взвешивают слова и не бояться между собой поведать что-нибудь острое, зная, как любят друг друга.
Этот поступок затронул Ядвигу почти до слёз, сказала про себя: «Кто же меня освободить от этого человека?» А глаза её невольно обратились в сторону Кароля, лицо которого выражало одновременно возмущение и сострадание.
Ядвига, не долго думая, пошла прямо к нему и почти вынудила его, беря на прогулку по салону для долгого разговора один на один. К несчастью, эта стратегия поначалу не была успешной, для холодных свидетелей могло это походить на каприз для пробуждения ревности в нареченном, – Юлиан этим воспользовался и с великим уважением приласкался к тётке, приобретая себе её милость. Однако же через минуту, шепнув что-то графу Альберту, он скромно вышел из салона. Вечер был поздний и другие тоже постепенно ушли. Товарищи и приятели Кароля собрались у него на весьма скромный холостяцкий перекус. Панычи, приглашённые Юлиушем, пошли в Английский отель на заказанный им ужин; но та судьба, которую незаслуженно называют слепой, пожелала, чтобы почти одновременно с панычами и Кароль был вызван прибывшим из провинции обывателем в Английский отель, бросил своих гостей и побежал по обязанностям.
По дороге будет нелишне набросать тут характеристику этой гостиницы, некогда наследства Гусировских, которая имела счастье быть временным пристанищем императора Наполеона, возвращающегося из Москвы. До сих пор внизу показывают комнату, у камина в которой он отогревался после московских морозов. Аж до постройки Европейского отеля Английский считался за очень faschionable и comfortable, и даже после постройки Европейского, кухня Букерела оставалась самой изысканной в Варшаве. Может, поэтому, москали, которые и любят поесть, и рады бы убедить мир, что сырым мясом не живут, несмотря на дороговизну кухни, тут чаще всего собирались на обеды и ужины. Люди, любящие покой и заботящиеся о том, чтобы их полиция видела добрым оком, также сюда охотно прибывали; есть у Букерела относилось к хорошему тону. Потихоньку нужно добавить, что под крылья хорошо установленной репутации Английского отеля иногда прятался не один, что от подозрительных глаз правительства желал уйти. Секретные агенты не догадывались, что рядом со столиком, за которым пил шампанское офицер гвардии, создавали заговоры как можно лучше при бутылке красного вина.
Именно, когда панычи пировали при открытых дверях в последнем кабинете от столовой залы, Кароль на пороге совещался с молодым человеком, одежда которого указывала недавно прибывшего из провинции крестьянина.
В прилегающем покое Юлиуш, рассевшись в кресле, в очень хорошем настроении приглашал своих гостей на каплуна с трюфелями, которого триуфально внесли. Вокруг стола сидели граф Альберт, Мицио, Дунио, пан Эдвард и недавно приглашённый Генрик Грос.
– Ну, – сказал последний, наливая себе бокал вина, – что скажете о событиях? Мы, старые, ничего этого не понимаем, расчёты обманывают, а самые непостоянные надежды реализуются как бы чудом.
– Я не удивляюсь, – ответил Альберт, всегда жадный до речи, – что самые серьёзные умы дают ввести себя в заблуждение случившимся. Впечатление настоящего такое сильное, что временно на будущее ослепляет; но всё-таки для умов более благоразумных будущее есть страшным. Я в сотый раз повторяю: нужно было идти постепенно, скромно, удерживаясь в границах возможного, нужно было как умные венгры ждать, терпеть и всего на карту не ставить.
– Ты сто раз прав, – сказал Юлиуш, – это всё работа молокососов и борцов с идеями, незрелая, недожаренная, которая нам всем может дорого стоить. Не знаю, слышали вы, паны, приехал сюда из Хробра маркграф Вилепольский с сыном Сигизмундом. Человек, как известно, сильной интеллигенции, настоящий государственный муж, может, единственный в Польше, привёз с собой очень разумный проект, предложил сам ехать с ним в Петербург; Сигизмунд мне его читал. Что скажете, господа? Не приняли его, требовали поправок, и маркграф, разгневанный, выехал опять в Хробру.
– Невелика проблема! – сказал Генрик. – Нечего о том говорить.
– Как это? – отозвался Эдвард, первый раз отваживаясь на публичное выступление со своими убеждениями. – Есть о чём говорить; ежедневно овладевает страной какая-то неизвестная молодёжь, спихивает более серьёзных людей и тянет народ за собой в пропасть.
– Но не нужно снова преувеличивать, – сказал Альберт, – всё это окончится на сильных побоях, которые эти паны получат. В любой день выступят против них и раздавят…
Генрик начал сильно смеяться, посмотрели на него, но, спрошенный о причине, пожал плечами и ничего не отвечал.
– Между тем, – сказал Юлиуш, – это есть для нас вещью очень неприятной, эта суматоха, которая смешивает человеку все его занятия и проекты. Люди приличные и спокойные терпят, а, в конце концов, и зрелище этих безумств невыносимо. Меня это раздражает до наивысшей степени.
– Я понимаю это, – сказал Грос, – все поклонники панны Ядвиги, которая, как слышал, больше родиной занята, чем ими, должны проклинать дело страны ради дела сердца. Но, раз о том говорилось, – добавил он, поглядывая на сидящих за столом, – как же там мои паны? Кому счастье служит?
Глаза собравшихся направились на пана Юлиуша, который сделал мину скромняги нежелающего хвалиться, но уверенного в себе.
– Потому что разное по свету болтают, – продолжал далее Грос, – одни утверждают, что панна Ядвига влюблена в пана Эдварда и старательно скрывает это чувство, дабы о нём свет не догадался, другие подозревают пана Мечислава, что вкрался в её сердце, иные говорят, что читает Рошера, чтобы понравиться графу Альберту, а есть те, что утверждают, что пан Юлиуш уже после обручения, ну, как же? Будем искренними?!
– Тогда мне кажется, – сказал не спеша Альберт, – что дело сердца панны Ядвиги, как дело страны, до сих пор неразрешено.
– Ты хотел бы через это дать понять, – подхватил Грос, – что и тут также овладеет какой-нибудь плебей?
– Не ожидаю, – сказал Альберт, – это возвышенный ум…
– Но любят не умом, – ответил Грос, – а, по крайнем мере, не одним умом, рычагом к любви будет всегда сердце; иногда на этом рычаге только сгорит и дальше не пойдёт, а настоящая любовь должна прийти в итоге и к уму, только с него не начинает.
Во время этого разговора Юлиуш подпевал, насмешливо поглядывал, казалось, что хотел что-то сказать и удерживал слова, наконец решительно сказал:
– Действительно, это особенная вещь, как слепы люди, когда видеть не хотят.
Эти слова, выходящие из его уст, были полны значения.
– Но, – сказал обиженный граф Альберт, – случается, что пожелаешь, видится то, чего нет, и чего только требуется.
– Ты так думаешь? – сказал Юлиуш и снова сильно стал смеяться.
Его молчание и полуслова на более равнодушных, может, такого не произвели бы впечатления, но, за исключением Гроса, все были более или менее влюблены в панну Ядвигу и немного надеялись.
Каждому казалось, что ледяное сердце растопится. Граф Альберт больше рассчитывал на помощь Бастиата, Мицио был покорный, и думал, что энергичной женщине он пригодится как мягкая подушка, Дунио рассчитывал на своё остроумие, ловкость, смекалку, Эдвард – на красивые личико, белые ручки, элегантность, хороший тон и прекрасную фигуру, какую бы имел, сев в карету за кринолином жены. Каждый из этих панов заблуждался, что сможет её покорить каким-то очарованием, это внезапное выступление Юлиуша как бы с некоторым триумфом задело всех.
– Мой Юлиуш, – сказал Альберт, – кажется, как если бы ты уже имел панну в кармане, признаюсь, что меня это очень удивляет, но если так, позволь тебя поздравить и открой же нам искренно это твое счастье…
Граф Альберт не докончил, ужин уже дошёл до шампанского, в головах немного шумело, Юлиуш молча много пил, был, поэтому, может быть, в том состоянии возбуждения, в котором не так рассчитываешь слова.
– Господа, вы понимаете, – сказал он, – что галантность иногда вынуждает к молчанию особенными соображениями.
– Мы отлично это понимаем, – воскликнул Альберт, – когда речь идёт о браке, потому что я уже не надеюсь, что он мог бы быть морганатическим.
– Но до определённого времени, – отпарировал Юлиуш, – может быть нужна тайна.
– В таком случае, – произнёс Грос, – разреши тебе поведать, что её немного лучше следует хранить. Хоть не говоришь ничего, но поведал всё.
– А мне кажется, – прервал порывисто Эдвард, – который аж раскраснелся, – что то, что пан Юлиуш рассказал, и что смолчал, есть просто шуткой над всеми нами.
– Я никогда не шучу, – сказал Юлиуш серьёзно.
– Ежели так, – ответил Эдвард, вдруг вставая из-за стола, – то меня, пан, вынуждаешь сказать, что, то, что даёшь нам понять, попросту – неправда.
– О! Это грубо, – сказал Грос, смеясь.
Юлиуш закусил губу, глаза его загорелись, он посмотрел на Эдварда и медленно произнёс:
– Я мог бы страшно возмутиться на обвинение меня во лжи, но молодость пана Эдварда является оправданием его неблагоразумия, не буду даже гневаться. Я вынужден отнести к неделикатности обвинение меня во лжи, а поэтому прошу закрыть двери, я приведу убеждающие доказательства, что, говоря с такой уверенностью о моих отношениях с панной Ядвигой, я имел на это полное право.
Именно, когда Юлиаш проговорил закрыть двери, глаза собеседников обратились к ним и увидели на пороге стоящую фигуру Кароля, серьёзную и грозную.
– С вашего позволения, – отозвался Кароль, – двери останутся открытыми, как были, когда вы, господа, говоря плохо и неосторожно о женщине, допустили к вашим секретам всех гостей трактира и даже кельнеров. Не я один, но несколько особ, вовсе не думая подслушивать, слышали обвинение пана Юлиуша. Я имею счастье быть допущенным к этому дому, о котором была речь, чувствую обязанность, как расположенный к нему, вмешаться в это дело и потребовать объяснений.
Эдвард, который был не без некоторого расчёта, сам метил в защитники, был очень недоволен, что нашёлся другой. Кароль казался таким грозным, что дело лишь бы чем окончиться не могло.
Юлиуш, однако, попробовал по-пански дать ему отказ.
– Что же это? Я требую? – проговорил он. – Я вас не знаю и не от кого ни наук, ни приказов не принимаю!
– В таком случае, – сказал Кароль спокойно, – ты можешь быть вынужден принять то, что будет болезненней, чем наука и предостережение.
Юлиуш вскочил, яростный, со стула, и воскликнул:
– Я не нуждаюсь в объяснениях, всё-таки Ядвига будет моей, должна ей быть! У меня тут за столом свидетель, которого вызываю на честь, чтобы ответил мне на один вопрос: так или нет? Я жил в комнате панны Ядвиги, укрытый в течении десяти дней, да или нет? Пане Мечислав?
Мицио побледнел, схватился за голову, опустил глаза и сказал только потихоньку, берясь за шляпу:
– Конечно!
Кароль, который стоял на пороге, страшно побледнел, явно притормаживал себя, но, в итоге, не в состоянии сдержаться, воскликнул громовым голосом, бросая перчатку под ноги Юлиуша.
Хладнокровие человека, на которого так нападали, было по-настоящему удивительным.
– Поединок – это обычай чисто шляхетский. Разве ты шляхтич? – спросил он Кароля.
– Нет, – отвечал Кароль, дрожа, – но в обычае мещан, как я, есть палка, которой клеветникам голову раскалывают.
Говоря это, он плюнул, пожал плечами и помаленьку ушёл.
Юлиуш за ним не гнался. Эдвард стоял, думал и сказал наконец:
– Я, я – шляхтич.
– Но ты сопляк, – сказал презрительно Юлиуш, – впрочем, если хочешь биться, то пришли мне своих секундантов, поговорим.
В эти минуты они уже остались почти один на один, потому что остальные, видя неприятное дело, которое из прилегающей залы прослушивалось и просматривалось, втихаря вышли.
Назавтра говорили, а пан Эдвард умел с этим очень ловко соглашаться, что между ним и паном Юлиушем произошла встреча в леске под Маринионтом. Самым несчастливым на свете случаем пан Эдвард был легко проткнут шпагой в ногу, а Юлиуш ушёл целым.
Этот случай, несмотря на занятость всех общим делом, разошёлся в самых разнообразных рассказах по всей Варшаве, обратил внимание на Ядвигу, дал повод для слухов и поднял пана Эдварда больше, чем заслуживал. Легко догадаться, что Кароль из своего поведения вовсе славы не искал, что о нём замолчали, что вся благодарность панны Ядвиги лилась на того элегантного Эдзия, который с великой скромностью скрывал поединок и рану, но таким образом, что всем о них рассказывал под самым строгим секретом.
Друзья дома, испуганные оглаской, прибежали к тётке с советом и утешением. Можно себе представить, какое впечатление это произвело на слабую женщину, она чувствовала, что вина этого всего падает большей частью на неё, донимала её собственная непутёвость, которую чувствовала, а выйти из неё не могла, для бедной женщины было это страшным мучением – чувствовать свою слабость и не уметь с нею справиться, видеть за ней наказанным невинное существо и не мочь, хотя бы пожертвованием жизни, выкупить её счастье и покой.
Но насколько тётка была прибитой и несчастной, настолько Ядзя холодной и более возвышенной над ударом, который её достигает!
Ни одной женщине равнодушными быть не могут её добрая слава и уважение света, но только слабые умы, не чувствуя вины, бояться клеветы. Ядвига снесла холод, который её отовсюду охватывал, с улыбкой сожаления и геройской бесчувственностью. Юлиуш, который, может, рассчитывал, что, оставленная всеми, позволит ему объясниться в великой любви, простит и подаст руку, сильно в этом сомневался. Раз и навсегда ему запретили доступ домой. Пана Эдварда Ядвига поблагодарила как вежливого ребёнка, который хорошо выучил лекции. О Кароле она ничего не знала, через несколько недель, когда тётка ещё плакала в уголке, Ядвига с сияющим лицом пришла поцеловать ей руку.
– Вы знаете что, тётя, – сказала она серьёзно, – прошу меня только терпеливо выслушать. Разными дорогами судьба ведёт человека к его предназначению, всё, что случилось, случилось отлично. В одну минуту из легкомысленной девушки я стала взрослой женщиной, я узнала, что тот свет и люди, в кругу которых я должна жить, не созданы для меня; более благородные, более высокие чувства, нежели старание о моём собственном будущем, всю меня охватывают. В таких случаях, как сегодняшний, роль женщины может быть неизмеримой, она свободна от подозрений, почти всегда свободна от наказания, всюду может войти, делать секреты, влияние своё на людей использовать для страны, красоту, какую имеет, обратить для приобщения остывших, свой запал влить в грудь равнодушных. Не хочу быть громкой героиней, но тихой работницей быть должна. Чувствую, что это моё предназначение. Те люди, причиняя мне вред, сделали много хорошего. Ясно вижу мой долг к Польше, у меня есть молодость, сила духа, состояние, я подаюсь в ряды заговорщиков, и пусть живёт Польша! Хотя бы мы должны били погибнуть!
Говоря это, она испугалась, взяла крестик, висевший на груди, поцеловала его и решительно воскликнула:
– Тётя, ничто меня от этого не отведёт! Клянусь!!
* * *Действительно, трудной будет задача историка, который захочет нарисовать историю этих нескольких лет. Мы, что были живыми их свидетелями, что вдыхали ту вулканическую атмосферу, сегодня уже не уверены в своих впечатлениях; был ли это лихорадочный сон, или реальность, полная чудес и удивительных вещей? Человек, немного отдалённый от этого времени, знающий о нём только по рассказам и сухим книжным отчётам, никогда не сможет обрисовать живей физиогномию, такую переменчивую и подвижную, такую полную метаморфоз и чудес. Из скелета той истории о её характере совсем ничего нельзя будет ни узнать, ни через аналогию угадать.
Этот исторический период такой необычный, что подобного мы бы напрасно искали с своей и чужой истории. Когда палачам могло показаться, что этот народ столькими безрезультатными ударами наконец добили, он встаёт из могил, безоружный, но с грудью, которая пышет местью, встаёт живой, сильный, непобеждённый и добивающийся нового мученичества. Кроме того чуда воскресения, есть другая, не меньшая: глупости и бессильной ярости палачей.