Леонид не пытался ни защищать родной край, ни тем более обвинять его; как быть вместе с ребенком, который получил жизнь через тебя, – вот в чем закавыка; как сохранить с ним связь… Глядя на белоснежного ягненка, Леонид не понимал, кто является жертвой: сын или он сам, неспособный отправиться в неизвестную страну, как старец из Ура Халдейского, который – говорят – может быть путеводной звездой для всех, кто охвачен страхом, и служить опорой, если тебе суждено потерять своего ребенка, – когда его забирают или посылают в изгнание. Все ж тебе легче, чем Аврааму, который собственноручно занес нож над Исааком. Растить сына ради того, чтобы отпустить его от себя: разве этим не разломана жизнь надвое, как кусок хлеба? Но смеешь ли ты наставлять взрослого человека? Что, если он, как урский странник, должен выйти из своей земли, повинуясь великому зову, и ему тоже было сказано: «Посмотри, вот север, юг, восток, запад, вся земля твоя», так что он устремился к обещанному? Но, подавляя доводы, которые, считаешь, необходимо выдвинуть перед ребенком, чтобы не допустить его отъезд, ты чувствуешь, что и сам поднял нож… «Возьми сына твоего, единственного твоего, которого любишь, и отпусти в чужую страну, где он будет счастлив без тебя»…
Агнец, предусмотренный промыслом, лежит в ожидании своей участи. Сын Леонида, в надежде на лучшую жизнь, скитается в иных землях… Он бежал туда от ножа, который отец занес над ним, как Авраам над Исааком, – воспитанием своим (или отсутствием оного), тем, как сам жил в те годы, когда сын рос, как презрительно говорил о родине… Или это другая история? «Дай мне мою часть имения…»? Что ж, и это его право; а ты не смеешь нянчиться с ним, ограничивать его свободу. Вячеслав волен сам препоясываться и ходить, куда хочет.
В минуты этих размышлений Леонид чувствовал себя одним из тех камней, которые, если потребуется, превратятся и в детей Авраама…
Покинув центральный неф, он остановился у бокового алтаря – гондольеров. Значит, им тоже положено?.. Фигуры-то довольно комичные, как и сухопутные их собратья – таксисты. Ренье неизменно сравнивает их с арлекинами, и литература не слишком их жаловала: в эпоху расцвета Венеции они якобы все пели Тассо над разомлевшими путешественниками, но потом стали заботиться только о том, чтобы обобрать туриста или увлечь на скользкий путь (если окажется женщиной). Вспомним самые последние обращения к теме у Кортасара и Дины Рубиной… Всезнающий Джеймс тем не менее называет лучших из них великими искусниками. Гондольеры – как и таксисты – могли интересоваться и чем-то еще, далеко выходя за рамки шаблонного образа. Взять хотя бы такого таксиста, как Гайто Газданов. Невольно представился старый гондольер – беглец из России, – у которого есть что добавить к Ночным дорогам. Но зачем ходить так далеко? Три года назад, когда Леонид отправился в Венецию, чтобы показать ее сыну, в аэропорт их доставил довольно удивительный мастер руля, которого следует, наверное, назвать «бомбилой поневоле».
Это был мужчина без возраста – ему можно было дать и 40 лет, и 60, – охотно размышлявший вслух на потеху клиентам…
– Моя жизнь зависит от того, выйдет ли кто-то мне навстречу с протянутой рукой. Я могу работать по вызовам? Неважно, это форма, а не содержание. Работа – рыбная ловля: клюет – не клюет. Предпочитаю женщин: мужик – это почти наверняка криминал. Гроша ломаного за него не дам, не стану из-за него жизнью своей рисковать. Сам доберется. Женщина – дело другое: ей нужно. А мужик – он обыкновенно бывает пьяный и через минуту начинает разглагольствовать о политике: могу и сблевать (хотя пил он). И как они голосуют? Двумя пальцами, указывая куда-то себе под ноги. «Давайте, налетайте, я бабки плачу!» Захочешь – не остановишься. Так что мои любимые пассажиры – это женщины за пятьдесят. Сначала молчим, уважая настроение друг друга (серьезное), но какой-нибудь пустяк (кто-то у нас под носом разворачивается через две сплошных) выводит на разговор. Темы известные: хамство, барство. Однозначно согласны друг с другом. На мой вопрос: почему всё «как всегда», несмотря на волю разумных людей, желающих жить по-человечески, понимающих, что для этого надо делать и чего делать нельзя? – она поворачивает ко мне умные глаза и молчит. Мы оба хотели бы знать, почему эта страна не была предназначена для разумных существ. И сознаем, что, говоря о хамстве, нас окружающем, говорим, в сущности, и о себе. Увы, здравомыслящая женщина едва ли сядет в неизвестную машину. И не из боязни, что ее, так сказать… Боится она – и законно! – что водитель – чужак; может, он состоит на учете в психдиспансере (или должен состоять): разве не безрассудно вверять себя? Иногда им приходится, но соглашаются они на это нехотя, и неудивительно, что садятся сзади. Говорят: «Если попадется лихач, шумахер с большой дороги, такого страха натерпишься за свои же деньги, что потом не скоро решишься снова поднять руку, становясь приманкой для браконьера на колесах». И я принужден быть не столь разборчивым: не гнушаться и мужским элементом. Рискованно? Ясный свет. Но что есть риск? Правила жития в мире нельзя выразить в форме заповеди: «Не стой под стрелой». А если ко мне с ходу, с броду обращаются на «ты», я не сержусь: слышу, что со мной говорит некое высшее существо, выбравшее лысого попутчика, едущего за любовницей, чтобы что-то мне показать. И вообще я спокоен, как и надлежит владеющему правдой. Я не суетен, но и не самодоволен: я сосредоточен и благожелателен без слюнтяйства и скопческой улыбочки, которая может раздражать.
Ночью стараюсь не работать. Более эффективно, согласен, и считается, что таксист – лучший друг ночных бабочек. Скажу об этом. Хотя и не открою Америк, объявив, что и среди проституток есть люди, как и среди людей – проститутки. Но жалость к зависимым созданиям и неспособность с должной силой ненавидеть гнуснейшее ремесло – сутенерство – заставляют меня брезгливо отворачиваться и с неохотой останавливаться, если голосует молодка. «Вдруг…? – трепещет трусливая мысль. – Уж лучше инспектор». К чему лукавить: заработать они помогают, но вместо случаев расскажу лучше об одной девушке, пусть и занимавшейся этим делом, но едва ли подпадающей под презренное слово.
Она жила в городе, достаточно маленьком, чтобы самое скромное существование в нем требовало значительных усилий, но одновременно и достаточно большом, чтобы занятие, к которому ей пришлось обратиться, когда умер ее отец (а мать уже много лет была прикована к постели), приносило кое-какой доход. Смерть отца перевернула ее жизнь, в которой – внушали ей с детства – женщина стоит перед выбором, кому отдать себя: Богу или мужу? Теперь стало ясно, что все ее помыслы будут направлены на то, чтобы заботиться о матери.
Розе, так ее звали, было шестнадцать, и единственное, что украшало комнатушку, в которой она принимала клиентов, – старая икона: Христос во славе. В детстве Розу крестила покойная бабушка, от которой ей достались и образ, и некоторые наивные, но твердые представления о христианском учении. Сталкиваясь глазами с иконой, девушка на миг забывала о горестной судьбе, и лицо ее озарялось отблеском радости и надежды. Болтливые посетители смеялись над иконой, висевшей в таком месте, и задавали Розе вопрос, который Гретхен адресовала Фаусту: о вере. И девушка простодушно отвечала, что у нее нет другого способа спастись от голодной смерти. А что касается веры, то Христос, без сомнения, ее понимает, он же не судебный пристав.
Какое-то время Розе удавалось сводить концы с концами и помогать матери, но однажды у нее обнаружились все признаки печального заболевания. Не имея возможности обратиться к врачу, она прибегла к средствам, рекомендованным подругами по ремеслу, но они оказались бесполезными. Наконец толстая Сарагина сказала Розе, что есть последний рецепт: отдать болезнь кому-то из клиентов.
К сожалению, на это Роза пойти не могла. Нет, она не знала, что Учитель завещал делать другому только то, чего желаешь себе; но представляла, как обычно оканчивается эта болезнь, поэтому из жалости к человеку, который может пострадать через нее, она решила никогда больше не возвращаться к своему ремеслу.
Разумеется, этим она обрекала себя на скорую смерть, если не от самой болезни, то во всяком случае от голода. Что делать? Просить милостыню? Первым делом Роза приблизилась к иконе и, встав на колени, горячо помолилась. «Господи Иисусе! Прости мне это занятие, которое позволяет мне кормить маму. Другим оно в радость, но я отказываюсь от него, чтобы из-за меня не пострадал невинный человек. По слабости я могу уступить искушению: умереть-то придется не только мне, но и ей, которая во всем от меня зависит. Поэтому не введи меня в него, Господи. Больше мне надеяться не на кого. Но я не боюсь смерти: разве тот, кто не сделал никому ничего дурного, не должен попасть в рай?»
Нелегко ей далось ее решение, но иного выхода она не видела. Прежние знакомцы порой пытались склонить ее к тому, что оставило в их памяти приятные воспоминания, но она решительно их отваживала, предъявляя свидетельства своей болезни.
Все же однажды вечером на пороге ее комнаты возник докучливый посетитель. Казалось, он был до того пьян, что потерял дар речи, и Роза не могла понять ни единого его слова. Это был совершенно незнакомый ей человек, который как-то узнал ее адрес и забрел поразвлечься. Объяснить ему, что она больше не практикует, не удавалось. Но она не чувствовала страха, ей даже показалось, что она где-то видела этого человека, давным-давно, когда была маленькой, и он сделал или сказал ей что-то приятное.
Это был человек уже немолодой: волосы с проседью, неухоженная борода. Он носил синий плащ и время от времени затягивался сигаретой. К счастью, ей, по-видимому, удалось разъяснить ему, что к чему, потому что неожиданно он отступился и сел на стул, как бы обдумывая, что делать дальше. Роза не торопила его, напротив – терпеливо ждала, пока он придет в себя. Привыкшая болтать, не ожидая, что ей ответят, она даже что-то ему рассказывала, а он то одобрительно кивал головой, то смеялся, как будто хорошо ее понимал. Снова ей стало казаться, что она уже где-то видела этого человека.
Увы, через некоторое время он резко сунул руку в карман и бросил на стол скомканную бумажку. Конечно, Роза поняла, что это означает, но поскольку ее решение было непоколебимо, отрицательно покачала головой. Тогда он рассмеялся и вынул еще одну бумажку: очевидно, подумал, что ей этого мало. Не зная, как втолковать ему, что дело не в деньгах, Роза снова повторила свой жест. Какое-то время между ними продолжалась эта немая игра, но когда на столе валялось уже с полдюжины купюр, девушка рассердилась и, встав со стула, энергично топнула ногой, желая окончить нелепую пантомиму. И тут же икона, висевшая на стене, сорвалась с гвоздя и упала на пол.
Девушка бросилась поднимать свою святыню. Вешая образ на место, она, естественно, посмотрела в глаза Христа и в этот миг отчетливо поняла, что смотрит на нее тот самый посетитель, что сидел у нее за спиной.
Это открытие полностью сковало ее волю. Таинственная сила развернула ее к незнакомцу. В эту минуту она уже не помнила о своем решении. Не в силах отвести взгляд от его лица, Роза, как загипнотизированная, подошла к незваному гостю. Не тратя времени даром, он вскочил со стула и жадно обнял ее. А она неотрывно смотрела ему в глаза, чувствуя, что вся горит от любви, которой никогда не знала в жизни…
Когда на следующее утро Роза проснулась в своей постели, рядом с ней никого не было. Разумеется, вместе с гостем исчезли и бумажки, которые он давеча щедрой рукой разбросал по столу. Не приснилось ли ей все это? Неожиданно она ощутила в теле невероятную легкость и поняла, что ужасная болезнь ее покинула. Значит, она перешла к тому человеку? В таком случае… Пав на колени, Роза страстно возблагодарила Господа, сошедшего в ничтожный городок, чтобы ее исцелить.
Человека, которого наивная девушка приняла за Иисуса, хорошо знали местные жители. Случайным товарищам он потом хвастал, что провел ночь с молоденькой проституткой, а когда она уснула, удрал, ничего ей не заплатив. Однако через некоторое время у него открылось тяжелое заболевание головного мозга – следствие заражения болезнью, которую он подхватил, ведя беспутную жизнь, – по-видимому, от Розы, которая после этого случая никогда больше не болела.
Леонид узнал историю «Нанкинского Христа», пересказанную в неожиданной обстановке: одно из бесчисленных свидетельств того, как в жизнь человека приходит нечто иное… Что думал об этом сам рассказчик? Знал ли оригинал? Ничего этого неизвестно.
Но как прозрачно все устроено. Минуту назад Леонид почти невидящим взором смотрел на картину (читаем надпись) Париса Бордоне Петр, Андрей и св. Николай из Бари. Но здесь картины – и истории, рассказываемые гидами, – как-то подготавливают. И постепенно изображение вползало в фокус. Сочетание имен не было произвольным, наоборот, казалось Леониду непосредственно к нему относящимся, соединением всеобщего и личного. Петр – камень, на котором воздвигнута церковь. Андрей – брат его, от которого христианство достигло Руси. Св. Николай? Но не на его ли улице семья жила первое время после переезда в столицу?.. Арбат в Венеции вспоминается постоянно, – особенно с тех пор как его сделали пешеходным. «Ты течешь, как река…» Здесь, как и там, смотришь – и видишь иное: не праздный люд, а общие дела, итальянцы в Кремле, Алевизы. Тянется нить: младенчество, крещение (о котором никогда и не думалось), детство-отрочество в Москве. Годы, бывшие залогом; каждый день открывает их центростремительную сущность: мы не просто живем – идем куда-то. «И позвал к Себе, кого Сам хотел…» Услышана молитва старушки, окрестившей тебя по великому зову…
Он снова поднялся с лавки. Зажег свечу и присоединил к другим, повторив за надписью у подсвечника: «Господи! Я не могу долго пребывать в храме Твоем, но, оставляя свечу, мною зажженную, оставляю Тебе частицу самого себя, лишь малую долю того, что хотел бы дать Тебе. Помоги мне продлить мою молитву во всех делах этого дня». Замечательна забота о душах, трепещущих в храме, как пламя свечей: они не пускаются без защиты в смуту жизни.
С этой стороны хорошо просматривалась капелла напротив, украшенная цветной майоликой (Луки делла Роббиа) – пять тондо купола, – которую упоминают многие писавшие о Венеции, да и снимки их нередки в альбомах. Есть чему восхититься. Видя в вышине эти знакомые зеленые плитки, успокаиваешься. Восхищение не самоцель, но эта радость не случайно здесь припасена: она нужна, нужна…
Но вот и алтарь Иова (Джоббе): Бог является верному своему слуге, который окружен друзьями, павшими на лице свое. Главный алтарь Иов уступил «старшему», и Леониду слышался некий разговор между патриархами, в котором участвовал сам… «Что это Я слышу о тебе? Дай отчет в управлении твоем, ибо ты больше не можешь управлять…» Не можешь?.. отчет?.. Господин твой отнимает у тебя управление домом; что делать? как говорить с сыном?.. «Твоими устами буду судить тебя, ленивый раб…» Верно: кому дается много земных благ, тому доверия нет, а кого любят, того испытывают. И рядом с Иовом расправляешь плечи: я тоже страдал. Но: какие твои страдания? Ты многое потерял – или многого хотел? Сравнимы твои беды с бедами Иова?.. Но зачем сравнивать горести? Всем больно по-разному: живущий несравним. И после того как горести отступят – хоть ненадолго – может быть, потому что ты упорно просил, чувствуешь себя иначе: эпителий твой сделался помягче, и ты стал чуточку доверчивее к людям, к самой жизни…
А если не отступят? и ты сам не отпускаешь от себя мысль, не дающую тебе уснуть?.. Сделав несколько шагов, Леонид заметил у стены четверть креста – планку длиною метра полтора – и перед ней купель. Надпись: «Fai il segno di croce con l’acqua benedetta e ricorda il dono di battesmo». Не раздумывая долго, Леонид опустился на колени и произнес Отче наш. Благодарность за дар крещения звучала в его сознании день и ночь – почти всю жизнь он едва ли не добровольно отказывался от него; а теперь пытается наверстать.
В минуту жизни труднуюТеснится ль в сердце грусть:Одну молитву чуднуюТвержу я наизусть…И, стоя на коленях, почувствовал вдруг, что летит: на миг поднялся над всем, что его тревожило и окружало сетью…
Хотя церковь оказалась весьма щедрой, чего-то словно не хватало, какого-то еще штриха, некогда ей присущего, но потом… Стертого?.. Что-то относящееся к Джованни Беллини (его особенно полюбил сын) … Не вспоминается… И мысли Леонида обратились к философу Льву Шестову, который столь тесно связывал себя с Иовом, что зашифровал его в своем псевдониме, а памятную книгу назвал На весах Иова.
«Если бы взвешена была горесть моя, и вместе страдание мое на весы положили, то было бы оно песка морей тяжелее». Весы Иова – страдание. Ты весишь столько, сколько выстрадал. Но многим ли будет сказано, как Валтасару: «Ты взвешен на весах и найден очень легким»? Избежать страданий нельзя. Другое дело, что они бывают и праздными – если гнаться за призраком, или даже принудительно толкать себя на страдания. Чувствительны ли весы к этому?..
От Шестова готовых ответов не получишь; критики отмечали, что он не излагает свое мировоззрение явно, а лишь чужие разрушает; как по обязанности ставит под сомнение очевидное для других. Есть вещи, которых и косвенно касаться опасно, а особенно важное и значительное обычно так говорится, чтобы никто не услышал. Имеет ли смысл открытое исповедание веры? Шестов считал его неприемлемым и невозможным: вера – это не декларации, а нечто более глубокое. И не допускал промежуточной инстанции. Философ, всю жизнь писавший о Боге, кажется, «ни единым словом» не упомянул о Христе. И бесстрашно вывел: «Наш творец нам не помогает. Он закрыл себя облаком, чтобы не доходили молитвы наши…»
Эту обиду легко усвоил Вячеслав, добавив от себя: «Бог – это произвол и насилие, Он непредсказуем и парадоксален. Иногда Он милосерд, но никакой философии спасения на этом не построишь: всё будет опрокинуто. „На Твой безумный мир ответ один – отказ“. Ибо и закон на земле царствует тоже один: умножение зла».
От этих жутковатых слов и загадок нет спасения тому, кто не хочет быть всего лишь читающим бездельником (и отцом-утконосом). Выбросишь ты эти книги, отречешься от них? Они много говорят о церкви воображаемой – и литературно-исторической, – но не замечают живой. Почему? Или философ не знал лично ни одного священника? Не слышал церковной музыки, не видел Амьен и Шартр, работ Фра Анджелико?
Чтобы нарушить равновесие, нужна трагедия. Но кто же будет искать ее? Не явится ли она сама – наградой беспокойному уму? И он скажет: «Не надо иронии – надоела. Не надо пафоса – в нем искусственность. Не надо спокойствия – оно симуляция. Что же надо? И вопросы надоели, и ответы фальшивые. Стало быть, не писать. Это возможно. Но не думать – нельзя». И не писать – тоже, судя по биографиям. Даже умираете за письменными столами. Спасибо вам!..
Прежде церкви, в которые Леонид заходил, были каменной оболочкой живописи и скульптуры, местом, где можно послушать орган. Теперь его поражала грандиозность того, что слабый и неблагодарный человек воздвиг, поклоняясь. Да, в венецианских церквах работали искусные мастера: резали фигуры, творили алтарные полиптихи, расписывали своды и выкладывали мозаичные полы. А потом они ушли… Оставив после себя радость. Детскую радость видеть Венецию: чудо на воде! Радость чудесной картины, стихотворения, неземной музыки… Пророк вопрошал: «Время ли вам жить в домах украшенных, когда сей дом Божий в запустении?» Венецианцы восстановили равновесие. Кто-то говорил, что в этом городе естественная жизнь заканчивается – продолжаясь в ином измерении. Venezia Eterna!.. Хроники свидетельствуют, что, ограниченные пространством, венецианцы создали уникальную атмосферу единства и согласия. Все знали друг друга, и это вело к такому доверию, какое в других городах не распространяется дальше семейного круга. Венецианцы отличались способностью к быстрому и эффективному деловому сотрудничеству. Торговая компания, даже такая, которой требовался изрядный начальный капитал и несколько лет для развития, связанного со значительным риском, на Риальто создавалась за несколько часов. Договор скрепляло доверие, и обещания не нарушались.
Разве это не «град Божий», спрашивал Леонид. И кавычки означали, что ни на миг не считал себя вправе употреблять данный термин. Но вопросы, которые он, казалось, давно решил, неожиданно снова восстали перед ним. Со стороны это не проявлялось почти никак, ибо он молчал о том, что не давало ему спать, «из уважения к чужим ушам». Но про себя чувствовал, что обязан говорить, благовествуя мир, во исполнение заповеди, ему данной; пусть и не способен делать это ладно и складно.
Что есть церковь в мире? Она пытается быть структурой, идти в ногу со временем?.. И возможна ли вера в таком человеке, который и тридцать лет назад бегал на Страсти по Матфею, учил немецкий по Евангелию Лютера… Что-то изменилось?
После Сан-Джоббе Леонид с радостью влился в венецианскую жизнь, кипящую на канале Каннареджо в этот оживленный предобеденный час, когда обитатели окрестных домиков – далеко не дворцов – еще не успели попрятаться для сиесты, толпясь и воркуя возле лавок и лотков, на мостиках и у причалов. Широкая артерия канала открывала возможность перспективного взгляда – «панорамы». Домам здесь вольготно: они могут позволить себе балконы и лоджии – выдвижные ящики письменного стола, и из каждого торчала голова в кепке и высилась кадка с цветами. Крыши были утыканы «уголками» антенн, как подсолнухи обращенными в одну сторону. Оглянувшись назад, на мост Три арки с его причудливой белой окантовкой, Леонид вновь ощутил странное блаженство, которое испытывает взгляд, следуя по этой ленте, как тело – не спеша переходя по этому мосту, лишенному прагматического духа. На другой стороне темнела громада палаццо, помнится, Нани, с двумя угрюмыми мужскими головами на фасаде – жилище, кажется, некоего нотариуса. Глядя на закопченные статуи в нишах, почерневшие пилястры, смуглых лёвиков под балконами, он думал: живи я здесь, каждый день вылезал бы с тряпкой и протирал. Но было радостно за людей, которые в этих невозможных условиях строительства не поленились завести полуциркульные или стрельчатые, а то и трехлопастные завершения окон среднего этажа – и не заложить их в эпоху австро-французской оккупации, когда налог на палаццо зависел от количества окон, выходящих на канал. В Венеции празднично даже без солнца. В садике Саворньян Леонид встретил кошек, но старые друзья изобразили изумление: «Разве мы знакомы?» Похоже, они не привыкли к вниманию со стороны двуногих; поэтому и пишется: «Attenti alla gatta». Яркие красные цветочки – предвестники будущего шалфея и олеандров – уже распустились посреди сухих переплетений, свисавших клочьями, как старая паутина.
У моста Обелисков он взял вправо, по Листа ди Спанья – бывшему каналу, засыпанному, чтобы увеличить пропускную способность и отвести толпу, приносимую поездами. Люди неслись по плитам, не боясь столкновений, и Леонид решил отдохнуть на скамеечке поодаль, перед церковью Сан-Джеремия, в которой (надпись у входа) «si venera il corpo di S. Lucia»… Мощи? Св. Лючии?.. Когда читаешь Данте, поражает торжественность этого зачина: как все небо переполошилось из-за того, что кто-то заблудился в сумрачном лесу, и бросилось на помощь, передавая друг другу эстафету: Мария – Лючии, та – Беатриче, Беатриче – уже Вергилию… Мать-заступница в качестве исходного порыва понятна, но остальные фигуры – уже личный пантеон поэта. Надо думать, Данте не случайно выбрал св. Лючию, как и Беатриче с Вергилием. Эти дружественные… luci начинают дело утешения – прежде всего философией, которое апробировал еще Боэций. Как там? «Пока я в молчании рассуждал сам в себе, записывая свои жалобы, явилась мне женщина с огненными очами, зоркостью превосходящими человеческие, которая сказала: вижу, ты – несчастный изгнанник, но как бы далеко ты ни был от своего отечества, ты не столько изгнан, сколько сбился с пути…» Утешение – в зоркости, в том, чтобы прозревать то, что «глазами не увидишь» – особенно рай. Paradiso не зря писалось неподалеку: природа здешних мест способствует… И как никогда прежде Леониду были внятны начальные строки:
На небе – там, где наибольший свет, —Я был и видел то, о чем поведать,В наш мир сойдя, ни слов, ни силы нет…Мы пошли дальше поэта – и заблудились в небе, не в лесу. Когда ты родился, о Библии не говорилось вслух, а теперь – стоит нажать кнопку и можно прочитать толкование любого стиха, услышать голоса святых. Рай близок, но сейчас ты неспособен идти в церковь: хорошо, что время обеда и она закрыта… Отложим до завтра…
Слева от Леонида возносилась мрачноватая стена палаццо Лабиа, которую он поначалу посчитал глухой, под стать генштабу в какой-нибудь империи зла; кампанила церкви, казалось, была встроена в само здание. И трудно вообразить, что по ту сторону царит танцевальный мир, половодье фресок Тьеполо, Клеопатра подставляет Антонию голубые жилки для поцелуя. Угроза галантного духа по-прежнему страшила Леонида: не возражая против карнавала как богатого исторического феномена, он до головоломности боялся угодить в тот маскарад, что звался этим именем ныне. И был рад, что пиры и неги удачно экранируются неприветливой частью дворца, которую охраняет одинокий геральдический орел под крышей. Но не мог же не заметить, что бегство, пусть и краткое, от затверженных форм в поисках подлинности – тенденция вполне карнавальная, хотя силен в ней и отказ от сотворения рая вокруг себя. Пока он не мог иначе. Привычка к одиночеству сразу не проходит… Что с того, что у тебя появились новые знакомые, принадлежащие к той же церкви? Внешне это едва ли отличалось от прежних дружб и связей, но ты уверен: «брезжил над вами какой-то таинственный свет…» Ваши встречи, начинания (не говоря о молитвах), они не были делом двух (или более) человек – и все; происходящее касалось не только вас: незримо присутствовал кто-то еще. И, с одной стороны, это преодолевало, устраняло одиночество, с другой – утверждало в небывалой степени, меняя при этом его качество: делало сознательным уединением. Обретенное спокойствие не позволяло замкнуться в самодовольстве, наоборот – влекло распахнуть себя настежь – для тех, кто стоял спиной…