– Не более двух недель, – отвечал Павел, в самом деле припомнивший, что краска на полах очень скоро пропала. – Но зачем он их на квасу красил, чтобы дешевле?.. – прибавил он.
– Нет, надо полагать, чтобы не так тяжел запах был; запаху масляного его супруга, госпожа директорша, очень не любит, – отвечал Николай Силыч и так лукаво подмигнул, что истинный смысл его слов нетрудно было угадать.
Все эти толкованья сильно запали в молодую душу моего героя, и одно только врожденное чувство приличия останавливало его, что он не делал с начальством сцен и ограничивался в отношении его глухою и затаенною ненавистью. Впрочем, вышел новый случай, и Павел не удержался: у директора была дочь, очень милая девушка, но она часто бегала по лестнице – из дому в сад и из саду в дом; на той же лестнице жил молодой надзиратель; любовь их связала так, что их надо было обвенчать; вслед же за тем надзиратель был сделан сначала учителем словесности, а потом и инспектором. По поводу этого Николай Силыч, встретив однажды Павла, спросил его:
– А что, был ли ты на поклонении у нового Потемкина?
– Какого? – спросил тот, сначала не поняв.
– У нашего господина инспектора-учителя, женскою милостью бе взыскан!.. Человек ныне случайный… l'homme d'occasion…[30] – проговорил Николай Силыч, безбожно произнося по-французски.
– Нет-с, не был, да и не пойду! – сказал Павел, а между тем слова «l'homme d'occasion» неизгладимыми чертами врезались в его памяти.
Перед экзаменом инспектор-учитель задал им сочинение на тему: «Великий человек». По словесности Вихров тоже был первый, потому что прекрасно знал риторику и логику и, кроме того, сочинял прекрасно. Счастливая мысль мелькнула в его голове: давно уже желая высказать то, что наболело у него на сердце, он подошел к учителю и спросил его, что можно ли, вместо заданной им темы, написать на тему: «Случайный человек»?
– Напишите! – отвечал тот, вовсе не поняв его намерения.
Павел пришел и в одну ночь накатал сочинение. О, каким огнем негодования горел он при этом! Он писал: «Народы образованные более всего ценят в гражданах своих достоинства. Все великие люди Греции были велики и по душевным своим свойствам. У народов же необразованных гораздо более успевает лесть и низость; вот откуда происходит «случайный человек»! Он может не иметь никаких личных достоинств и на высшую степень общественных почестей возведется только слепым случаем! Торговец блинами становится корыстолюбивым государственным мужем, лакей – графом, певчий – знатной особой!»
Сочинение это произвело, как и надо ожидать, страшное действие… Инспектор-учитель показал его директору; тот – жене; жена велела выгнать Павла из гимназии. Директор, очень добрый в сущности человек, поручил это исполнить зятю. Тот, собрав совет учителей и бледный, с дрожащими руками, прочел ареопагу[31] злокачественное сочинение; учителя, которые были помоложе, потупили головы, а отец Никита произнес, хохоча себе под нос:
– Сатирик!.. Как же, ведь все они у нас сатирики!
– Я полагаю, господа, выгнать его надо? – обратился инспектор-учитель к совету.
– Это одень уж жестоко, – послышалось легкое бормотанье между учителями помоложе.
– Зачем ему учиться, ведь уж он сочинитель! – подхватил, опять смеясь, отец Никита.
Николай Силыч, до сего времени молчавший, при последней фразе взглянул на священника, а потом, встав на ноги, обратился к инспектору-учителю.
– А позвольте спросить, тему господина ученика вы сами одобрили?
– Да, я ему позволил ее, – отвечал тот.
– Так за что же и судить его? Тему вы сами одобрили, а выполнена она – сколько вот я, прочтя сочинение, вижу – прекрасно!
– Да-с; но тут он указывает все на русскую историю.
– А на какую же указывать ему? На турецкую разве? Так той он подробно не знает. Тем более, что он не только мысли, но даже обороты в сочинении своем заимствовал у знаменитых писателей, коих, однако, за то не наказывали и не судили.
– Мальчик и писатель – две разные вещи! – возразил инспектор-учитель.
– Разное-то тут не то, – возразил Николай Силыч, – а то, что, может, ложно поняли – не в наш ли огород камушки швыряют?
– Что вы под этим разумеете? – спросил инспектор-учитель, окончательно побледнев.
– А то, что если господина Вихрова выгонят, то я объявляю всем, вот здесь сидящим, что я по делу сему господину попечителю Московского учебного округа сделаю донос, – произнес Николай Силыч и внушительно опустился на свой стул.
Инспектор-учитель отвернулся от него и обратился к другим учителям:
– Вы как думаете, господа?
– Лучше оставить, – произнесло несколько голосов.
– Извольте в таком случае! – сказал инспектор-учитель и поспешил уйти.
– Лучше оставить, лучше! – пропищал ему вслед Николай Силыч и высунул даже язык.
Отец Никита только развел руками. Он всегда возмущался вольнодумством Николая Силыча.
Павел все это время стоял бледный у дверей залы: он всего более боялся, что если его выгонят, так это очень огорчит старика-отца.
– Что же? – спросил он, усиливаясь улыбнуться, вышедшего из совета Николая Силыча.
– Проехало мимо, оставили, – отвечал тот.
Павел вздохнул свободней.
– Очень рад, – проговорил он, – а то я этому господину (Павел разумел инспектора-учителя) хотел дать пощечину, после чего ему, я полагаю, неловко было бы оставаться на службе.
Николай Силыч только с удовольствием взглянул на юношу и прошел.
По бледным губам и по замершей (как бы окостеневшей на дверной скобке) руке Вихрова можно было заключить, что вряд ли он в этом случае говорил фразу.
– Оставили, господа! – сказал он товарищам, возвратясь в класс.
– Ура, ура! – прокричали те в один голос.
– Ну, теперь я и другими господами займусь! – сказал Павел с мрачным выражением в лице, и действительно бы занялся, если бы новый нравственный элемент не поглотил всей души его.
XII
Кузина
Павел перешел в седьмой класс и совсем уже почти стал молодым человеком: глаза его приняли юношеский блеск, курчавые волосы красиво падали назад, на губах виднелись маленькие усики. В один день, когда он возвратился из гимназии, Ванька встретил его, как-то еще глупее обыкновенного улыбаясь.
– Дяденька ваш, Еспер Иваныч, приехал-с, – сказал он, не отставая усмехаться.
– Ну вот и отлично, – проговорил Павел тоже обрадованным голосом.
– Они нездоровы оченно! – продолжал Ванька.
– Как, нездоров и приехал? – спросил с удивлением Павел.
– Их привезли-с лечить к лекарям… Барышня к ним из Москвы тоже приехала.
– Воспитанница, что ли?
– Да-с!.. Анна Гавриловна присылала кучера: «Скажите, говорит, чтобы барчик ваш побывал у нас; дяденька, говорит, нездоров и желает его видеть».
– Я сейчас же пойду! – сказал Павел, очень встревоженный этим известием, и вместе с тем, по какому-то необъяснимому для него самого предчувствию, оделся в свой вицмундир новый, в танцевальные выворотные сапоги и в серые, наподобие кавалерийских, брюки; напомадился, причесался и отправился.
У Еспера Иваныча в городе был свой дом, для которого тот же талантливый маэстро изготовил ему план и фасад; лет уже пятнадцать дом был срублен, покрыт крышей, рамы в нем были вставлены, но – увы! – дальше этого не шло; внутри в нем были отделаны только три – четыре комнаты для приезда Еспера Иваныча, а в остальных пол даже не был настлан. Дом стоял на красивейшем месте, при слиянии двух рек, и имел около себя не то сад, не то огород, а скорей какой-то пустырь, самым гнусным и бессмысленным образом заросший чертополохом, крапивою, репейником и даже хреном. Павел по очень знакомой ему лесенке вошел в переднюю. Первая его встретила Анна Гавриловна с распухнувшими от слез глазами и, сверх обыкновения, совершенно небрежно одетая.
– Что дяденька? – спросил Павел.
– Започивал! – почти шепотом отвечала Анна Гавриловна.
– Что такое с ним?
– Удар: ручка и ножка отнялись, – отвечала Анна Гавриловна.
– Господи боже мой! – произнес Павел.
У Анны Гавриловны все мускулы в лице подергивало.
– Марья Николаевна наша приехала! – проговорила она несколько повеселевшим тоном.
– Слышал это я, – отвечал Павел, потупляясь; он очень хорошо знал, кто такая была Марья Николаевна.
– Подите-ка, какая модница стала. Княгиня, видно, на ученье ничего не пожалела, совсем барышней сделала, – говорила Анна Гавриловна. – Она сейчас выйдет к вам, – прибавила она и ушла; ее сжигало нетерпение показать Павлу поскорее дочь.
Тот, оставшись один, вошел в следующую комнату и почему-то опять поприфрантился перед зеркалом. Затем, услышав шелест женского шелкового платья, он обернулся: вошла, сопровождаемая Анной Гавриловной, белокурая, чрезвычайно миловидная девушка, лет восемнадцати, с нежным цветом лица, с темно-голубыми глазами, которые она постоянно держала несколько прищуренными.
– Вот, посмотрите, какая! – проговорила, не утерпев, Анна Гавриловна. – Это племянник Еспера Иваныча, – прибавила она девушке, показывая на Павла.
Та мило улыбнулась ему и поклонилась. Павел тоже расшаркался перед нею.
Они сели.
– Вы еще в гимназии учитесь? – спросила его девушка.
– В гимназии!.. Я, впрочем, скоро должен кончить курс, – отвечал скороговоркой Павел и при этом как-то совершенно искривленным образом закинул ногу на ногу и безбожно сжимал в руках фуражку.
– А потом куда? – спросила девушка.
– Потом ненадолго в Демидовское[32], а там и в военную службу, и в свиту.
Павел, не говоря, разумеется, отцу, сам с собой давно уже решил поступить непременно в военную.
– Почему же в Демидовское, а не в университет? Демидовцев я совсем не знаю, но между университетскими студентами очень много есть прекрасных и умных молодых людей, – проговорила девушка каким-то солидным тоном.
– Конечно, – подтвердил Павел, – всего вероятнее, и я поступлю в университет, – прибавил он и тут же принял твердое намерение поступить не в Демидовское, а в университет. Марья Николаевна произвела на него странное действие. Он в ней первой увидел, или, лучше сказать, в первой в ней почувствовал женщину: он увидел ее белые руки, ее пышную грудь, прелестные ушки, и с каким бы восторгом он все это расцеловал! Фуражку свою он еще больше, и самым беспощадным образом, мял. Анна Гавриловна, ушедшая в комнату Еспера Иваныча, возвратилась оттуда.
– Дяденька вас просит к себе, – сказала она Павлу.
Тот пошел. Еспер Иваныч сидел в креслах около своей кровати: вместо прежнего красивого и представительного мужчины, это был какой-то совершенно уже опустившийся старик, с небритой бородой, с протянутой ногой и с висевшей рукой. Лицо у него тоже было скошено немного набок.
Павел обмер, взглянув на него.
– Видишь, какой я стал! – проговорил Еспер Иваныч с грустною усмешкою.
– Ничего, дяденька, поправитесь, – успокаивал его Павел, целуя у дяди руку, между тем как у самого глаза наполнились слезами.
Мари тоже вошла и села на одно из кресел.
– Познакомь их! – сказал Еспер Иваныч Анне Гавриловне, показывая пальцем на дочь и на Павла.
– Они уже познакомились, – отвечала Анна Гавриловна.
– Скажи, чтобы они полюбили друг друга, – проговорил Еспер Иваныч и сам заплакал.
Павел был почти не в состоянии видеть этого некогда мощного человека, пришедшего в такое положение.
– Он… малый… умный, – говорил Еспер Иваныч, несколько успокоившись и показывая Мари на Павла, – а она тоже девица у нас умная и ученая, – прибавил он, показав Павлу на дочь, который, в свою очередь, с восторгом взглянул на девушку.
– Когда вот дяденьке-то бывает получше немножко, – вмещалась в разговор Анна Гавриловна, обращаясь к Павлу, – так такие начнут они разговоры между собою вести: все какие-то одеялы, да твердотеты-факультеты, что я ничего и не понимаю.
Еспер Иваныч рассмеялся; девушка взглянула на мать; Павел продолжал на нее смотреть с восторгом.
О, сколько любви неслось в эти минуты к Марье Николаевне от этих трех человек!
Еспер Иваныч продолжал сидеть и неумно улыбаться.
– Как же я вас буду звать? – отнеслась Марья Николаевна к Павлу несколько таким тоном, каким обыкновенно относятся взрослые девушки к мальчикам еще.
– Как вам угодно, – отвечал тот.
– Я вас буду звать кузеном, – продолжала она.
– В таком случае позвольте и мне называть вас кузиной! – возразил ей на это Павел.
– Непременно кузиной! – подхватила Марья Николаевна.
– Слышите, батюшка! – отнеслась Анна Гавриловна к Есперу Иванычу. – Она его карзином, а он ее карзиной будут называть.
– Карзиной! – повторил Еспер Иваныч и засмеялся уже окончательно.
Вот что забавляло теперь этого человека. Анна Гавриловна очень хорошо это понимала, и хоть у ней кровью сердце обливалось, но она все-таки продолжала его забавлять подобным образом. Мари, все время, видимо, кого-то поджидавшая, вдруг как бы вся превратилась в слух. На дворе послышался легкий стук экипажа.
– Это Клеопаша, должно быть, – проговорила она и проворно вышла.
– Кто? – спросил Еспер Иваныч.
– Клеопатра Петровна, надо быть, – отвечала Анна Гавриловна.
– Кто это такая? – спросил ее негромко Павел.
– Да как, батюшка, доложить? – начала Анна Гавриловна. – Про господина Фатеева, соседа нашего и сродственника еще нашему барину, слыхали, может быть!.. Женился, судырь мой, он в Москве лет уж пять тому назад; супруга-то его вышла как-то нашей барышне приятельницей… Жили все они до нынешнего года в Москве, ну и прожились тоже, видно; съехали сюда… Княгиня-то и отпустила с ними нашу Марью Николаевну, а то хоть бы и ехать-то ей не с кем: с одной горничной княгиня ее отпустить не желала, а сама ее везти не может, – по Москве, говорят, в карете проедет, дурно делается, а по здешним дорогам и жива бы не доехала…
– Она одна или с мужем? – перебил Еспер Иваныч Анну Гавриловну, показывая рукою на соседнюю комнату.
– Одна-с, – отвечала та, прислушавшись немного. – Вот, батюшка, – прибавила она Павлу, – барыня-то эта чужая нам, а и в деревню к нам приезжала, и сюда сейчас приехала, а муженек хоть и сродственник, а до сих пор не бывал.
– Дурак он… – произнес Еспер Иваныч, – армейщина… кавалерия… только и умеет усы крутить да выпить, – только и есть!
– Уж именно – балда пустая, хоть и господин!.. – подхватила Анна Гавриловна. – Не такого бы этакой барыне мужа надо… Она славная!..
– Она умная! – перебил с каким-то особенным ударением Еспер Иваныч, и на его обрюзглом лице как бы на мгновение появилось прежнее одушевление мысли.
Вошла Мари и вслед за ней – ее подруга; это была молодая, высокая дама, совершенная брюнетка и с лицом, как бы подернутым печалью.
– Здравствуйте, Еспер Иваныч! – сказала она, подходя с почтением к больному.
– Здравствуйте! – отвечал ей тот, приветливо кивая головой.
М-me Фатеева села невдалеке от него.
– Вот это хорошо, что вы из деревни сюда переехали – ближе к доктору, – здесь вы гораздо скорее выздоровеете.
– Да, может быть, – отвечал Еспер Иваныч, разводя в каком-то раздумьи руками. – А вы как ваше время проводите? – прибавил он с возвратившеюся ему на минуту любезностью.
– Ужасно скучаю, Еспер Иваныч; только и отдохнула душой немного, когда была у вас в деревне, а тут бог знает как живу!.. – При этих словах у m-me Фатеевой как будто бы даже навернулись слезы на глазах.
– Что делать! Вам тяжкий крест богом назначен! – проговорил Еспер Иваныч, и у него тоже появились на глазах слезы.
Анна Гавриловна заметила это и тотчас же поспешила чем-нибудь поразвеселить его.
– Полноте вы все печальное разговаривать!.. Расскажите-ка лучше, судырь, как вон вас Кубанцев почитает, – прибавила она Есперу Иванычу.
Он усмехнулся.
– Ну, расскажи! – проговорил он.
– Кубанцев – это приказный, – начала Анна Гавриловна как бы совершенно веселым тоном, – рядом с нами живет и всякий раз, как барин приедет сюда, является с поздравлением. Еспер Иваныч когда ему полтинник, когда целковый даст; и теперешний раз пришел было; я сюда его не пустила, выслала ему рубль и велела идти домой; а он заместо того – прямо в кабак… напился там, идет домой, во все горло дерет песни; только как подошел к нашему дому, и говорит сам себе: «Кубанцев, цыц, не смей петь: тут твой благодетель живет и хворает!..» Потом еще пуще того заорал песни и опять закричал на себя: «Цыц, Кубанцев, не смей благодетеля обеспокоить!..» Усмирильщик какой – самого себя!
Все улыбнулись. И Еспер Иваныч сначала тоже, слегка только усмехнувшись, повторил: «Усмирильщик… себя!», а потом начал смеяться больше и больше и наконец зарыдал.
– Ой, какой вы сегодня нехороший!.. Вот я у вас сейчас всех гостей уведу!.. Ступайте-ка, ступайте от капризника этого, – проговорила Анна Гавриловна.
Мари, Фатеева и Павел встали.
– Да, ступайте, – произнес им и Еспер Иваныч.
Они вышли в другую комнату.
Как ни поразил Павла вид Еспера Иваныча, но Мари заставила его забывать все, и ее слегка приподнимающаяся грудь так и представлялась ему беспрестанно.
Дамы сели; он тоже сел, но только несколько поодаль их. Они начали разговаривать между собой.
– Я к тебе поутру еще послала записку, – начала Мари.
– Я бы сейчас и приехала, – отвечала Фатеева (голос ее был тих и печален), – но мужа не было дома; надобно было подождать и его и экипаж; он приехал, я и поехала.
– А в каком он расположении духа теперь? – спросила Мари.
– По обыкновению.
– Это нехорошо.
– Очень! – подтвердила Фатеева и вздохнула. – Получаешь ты письма из Москвы? – спросила она, как бы затем, чтобы переменить разговор.
– О, maman мне пишет каждую неделю, – отвечала Мари.
– А из Коломны пишут? – спросила Фатеева, и на печальном лице ее отразилась как бы легкая улыбка.
– Пишут, – отвечала Мари с вспыхнувшим взором.
Павла точно кинжалом ударило в сердце. К чему этот безличный вопрос и безличный ответ? Он, кроме уж любви, начал чувствовать и мучения ревности.
Вошла Анна Гавриловна.
– Ну, гости дорогие, пожалуйте-ко в сад! Наш младенчик, может быть, заснет, – сказала она. – В комнату бы вам к Марье Николаевне, но там ничего не прибрано.
– У меня хаос еще совершенный, – подтвердила и та.
– В саду очень хорошо, – произнесла своим тихим голосом Фатеева.
– Угодно вам, mon cousin, идти с нами? – обратилась Мари с полуулыбкой к Павлу.
– Если позволите! – отвечал тот, явно тонируя.
Все пошли.
В саду Фатеева и Мари, взявшись под руку, принялись ходить по высокой траве, вовсе не замечая, что платья их беспрестанно зацепляются за высокий чертополох и украшаются репейниковыми шишками. Между ними, видимо, начался интересный для обеих разговор. Павел, по необходимости, уселся на довольно отдаленной дерновой скамейке; тихая печаль начала снедать его душу. «Она даже и не замечает меня!» – думал он и невольно прислушивался хоть и к тихим, но долетавшим до него словам обеих дам. М-me Фатеева говорила: «Это такой человек, что сегодня раскается, а завтра опять сделает то же!» Сначала Мари только слушала ее, но потом и сама начала говорить. Из ее слов Павел услышал: «Когда можно будет сделаться, тогда и сделается, а сказать теперь о том не могу!» Словом, видно было, что у Мари и у Фатеевой был целый мир своих тайн, в который они не хотели его пускать.
Дамы наконец находились, наговорились и подошли к нему.
– Pardon, cousin[33], – сказала ему Мари, но таким холодно-вежливым тоном, каким обыкновенно все в мире хозяйки говорят всем в мире гостям.
Павел не нашелся даже, что и ответить ей.
– О чем это вы мечтали? – спросила его гораздо более ласковым образом m-me Фатеева.
Павел тут только заметил, что у нее были превосходные, черные, жгучие глаза.
– Женщины воображают, что если мужчина молчит, так он непременно мечтает! – отвечал он ей насмешливо, а потом, обратившись к Мари, прибавил самым развязным тоном: – Adieu,[34] кузина!
– Уже?.. – проговорила она. – Вы, смотрите же, ходите к нам чаще!
– Я готов хоть каждый день: я так люблю дядю! – отвечал Павел слегка дрожащим голосом.
– Каждый день ходите, пожалуйста, – повторила Мари, и Павлу показалось, что она с каким-то особенным выражением взглянула на него.
M-me Фатеевой он поклонился сухо: ему казалось, что она очень много отвлекла от него внимание Мари. Когда он пошел домой, теплая августовская ночь и быстрая ходьба взволновали его еще более; и вряд ли я даже найду красок в моем воображении, чтобы описать то, чем представлялась ему Мари. Она ему являлась ангелом, эфиром, плотью, жгучею кровью; он хотел, чтобы она делилась с ним душою, хотел наслаждаться с ней телом. Когда он возвратился, то его встретила, вместо Ваньки, жена Симонова. Ванька в последнее время тоже завел сердечную привязанность к особе кухарки, на которой обещался даже жениться, беспрестанно бегал к ней, и жена Симонова (женщины всегда бывают очень сострадательны к подобным слабостям!) с величайшей готовностью исполняла его должность.
– Ну, Аксинья, – сказал ей Павел, – я какую барышню встретил, кузину свою, просто влюбился в нее по уши!
– Да разве уж вы знаете это? – спросила его та с улыбкой.
– Знаю, все знаю! – воскликнул Павел и закрыл лицо руками.
XIII
Кошки и мышонок
Мари, Вихров и m-me Фатеева в самом деле начали видаться почти каждый день, и между ними мало-помалу стало образовываться самое тесное и дружественное знакомство. Павел обыкновенно приходил к Имплевым часу в восьмом; около этого же времени всегда приезжала и m-me Фатеева. Сначала все сидели в комнате Еспера Иваныча и пили чай, а потом он вскоре после того кивал им приветливо головой и говорил:
– Ну, ступайте: я уж устал и улягусь!
Все переходили по недоделанному полу в комнату Мари, которая оказалась очень хорошенькой комнатой, довольно большою, с итальянским окном, выходившим на сток двух рек; из него по обе стороны виднелись и суда, и мачты, и паруса, и плашкотный мост, и наконец противоположный берег, на склоне которого размещался монастырь, окаймленный оградою с стоявшими при ней угловыми башнями, крытыми черепицею, далее за оградой кельи и службы, тоже крытые черепицей, и среди их церкви и колокольни с серебряными главами и крестами. Нет сомнения, что ландшафт этот принадлежал к самым обыкновенным речным русским видам, но тем не менее Павлу, по настоящим его чувствованиям, он показался райским. Стены комнаты были оклеены только что тогда начинавшими входить в употребление пунцовыми суконными обоями; пол ее был покрыт мягким пушистым ковром; привезены были из Новоселок фортепьяно, этажерки для нот и две – три хорошие картины. Все это придумала и устроила для дочери Анна Гавриловна. Бедный Еспер Иваныч и того уж не мог сообразить; приезжай к нему Мари, когда он еще был здоров, он поместил бы ее как птичку райскую, а теперь Анна Гавриловна, когда уже сама сделает что-нибудь, тогда привезет его в креслах показать ему.
– Да, хорошо, хорошо! – скажет он только.
Мари очень любила вышивать шерстями по канве. Павел не мог довольно налюбоваться на нее, когда она сидела у окна, с наклоненною головой, перед пяльцами. Белокурые волосы ее при этом отливали приятным матовым светом, белые руки ходили по канве, а на переплете пялец выставлялся носок ее щеголеватого башмака. Мари была далеко не красавица, но необыкновенно миловидна: ум и нравственная прелесть Еспера Иваныча ясно проглядывали в выражении ее молодого лица, одушевленного еще сверх того и образованием, которое, чтобы угодить своему другу, так старалась ей дать княгиня; m-me Фатеева, сидевшая, по обыкновению, тут же, глубоко-глубоко спрятавшись в кресло, часто и подолгу смотрела на Павла, как он вертелся и финтил перед совершенно спокойно державшею себя Мари.
Однажды он, в волнении чувств, сел за фортепьяно и взял несколько аккордов.
– Ты играешь? – спросила его Мари, уставив на него с некоторым удивлением свои голубые глаза.
– Играю, – отвечал Павел и начал наигрывать знакомые ему пьесы с чувством, какое только было у него в душе.
Мари слушала.
– Ты очень мило играешь, – сказала она, подходя и опираясь у него за стулом.
Павел обернулся к ней; лица их встретились так близко, что Павел даже почувствовал ее дыхание.
– Но ты совсем музыки не знаешь: играешь совершенно без всяких правил, – проговорила Мари.
– Зачем тут правила!.. – воскликнул Павел.
– Затем, что у тебя выходит совсем не то, что следует по нотам.
Павел сделал не совсем довольную мину.
– Ну, так учите меня! – сказал он.
– А ты будешь ли слушаться? – спросила Мари с улыбкою.
– Вас-то?.. Господи, я скорей бога не послушаюсь, чем вас! – проговорил Павел.
Мари при этом немного покраснела.
– Ну, вот давай, я тебя стану учить; будем играть в четыре руки! – сказала она и, вместе с тем, близко-близко села около Павла.