Он готов был бы в эти минуты всю остальную жизнь отдать, чтобы только иметь право обнять и расцеловать ее.
– Ну, начинай! – продолжала Мари.
Павел начал, но от волнения, а также и от неуменья, безбожно ошибался.
– Это нельзя! – сказала Мари, останавливая свою игру. – Ты ужасно что такое играешь!
– Вы никогда не будете в четыре руки играть верно! – вмешалась в разговор Фатеева.
– Отчего же? – спросила, обертываясь к ней, Мари.
– Оттого, что твой кавалер очень пылко играет, а ты очень холодно.
В тоне голоса m-me Фатеевой слышалось что-то особенное.
– А вы, chere amie, сегодня очень злы! – сказала ей Мари и сама при этом покраснела. Она, кажется, наследовала от Еспера Иваныча его стыдливость, потому что от всякой малости краснела. – Ну, извольте хорошенько играть, иначе я рассержусь! – прибавила она, обращаясь к Павлу.
– Я все готов сделать, чтобы вы только не рассердились! – сказал он и в самом деле проиграл пьесу без ошибки.
Мари, перестав играть, несколько времени сидела задумчиво.
– Знаешь что, – начала она неторопливо, – мне мой музыкальный учитель говорил, что музыка без правил все равно, что человек без ума.
– И ваше такое же мнение? – спросил ее Павел.
– И мое такое же, – отвечала Мари с своей обычной, доброй улыбкой.
– Ну, в таком случае, я буду играть по правилам, – сказал Павел, – но только вы же меня и учите; мне не у кого брать уроки.
– Хорошо! – произнесла Мари протяжно, и действительно после того они каждый вечер стали заниматься музыкой часа по два.
Павел, несмотря на чувствуемое столь милое и близкое соседство, несмотря на сжигающий его внутри огонь, оказался самым внимательным учеником. Такого рода занятия их прежде всего наскучили m-me Фатеевой.
– Когда же вы прекратите вашу музыку? Я наконец умираю со скуки! – воскликнула она.
– Pardon, chere amie![35] – сказала Мари, как бы спохватившись. – Вы совсем уж почти без ошибки играете, – прибавила она не без кокетства Павлу.
– Только то и требовалось доказать! – отвечал он, пришедший в восторг от ее взгляда.
По случаю французского языка тоже вышла история в этом роде. Вихров раз пришел и застал, что Мари читает m-me Фатеевой вслух французский роман. Он, по необходимости, тоже сделался слушателем и очутился в подлейшем положении: он совершенно не понимал того, что читала Мари; но вместе с тем, стыдясь в том признаться, когда его собеседницы, по случаю прочитанного, переглядывались между собой, смеялись на известных местах, восхищались поэтическими страницами, – и он также смеялся, поддакивал им улыбкой, так что те решительно и не заметили его обмана, но втайне самолюбие моего героя было сильно уязвлено. «Что же я за невежда!» – думал он и, придя домой, всю ночь занимался французским языком; на следующую ночь – тоже, так что месяца через два он почти всякую французскую книжку читал свободно. Случай невдолге представился ему и блеснуть своим знанием; это было в один дождливый, осенний день. Павел пришел к Имплевым и застал, что Мари была немного больна и лежала на диване, окутанная своею бархатною кацавейкой. О, как она показалась ему мила в этом положении! Целый вечер им предстояло остаться вдвоем, так как Фатеева писала, что, по случаю дурной погоды, она не приедет. Мари, кажется, больше затем, чтобы только на что-нибудь другое отвлечь пламенные взгляды кузена, которые он явно уже кидал на нее, сказала ему:
– Прочти мне что-нибудь!
– По-французски или по-русски? – спросил Павел, вставая и беря будто бы случайно с этажерки неразрезанный французский роман.
– Надеюсь, что вы сего не читали? – прибавил он.
– Нет, – отвечала Мари, думавшая, что он ей станет читать по-французски.
Павел неторопливо разрезал роман, прочел его заглавие, а потом произнес как бы наставническим тоном:
– Вы уж извините; я буду прямо вам читать по-русски, ибо по-французски отвратительнейшим образом произношу.
– Но тебе, может быть, это трудно будет? – спросила даже несколько удивленным тоном Мари.
– Не думаю, – отвечал Павел и начал читать ясно, отчетливо, как бы по отличному переводу.
– Ты славно, однако, знаешь французский язык, – сказала с удовольствием Мари.
– И вообразите, кузина, – продолжал Павел, – с месяц тому назад я ни йоты, ни бельмеса не знал по-французски; и когда вы в прошлый раз читали madame Фатеевой вслух роман, то я был такой подлец, что делал вид, будто бы понимаю, тогда как звука не уразумел из того, что вы прочли.
– Ты искусно, однако, притворялся! – заметила ему Мари.
– Надеюсь; но так как нельзя же всю жизнь быть обманщиком, а потому я и счел за лучшее выучиться.
– Но зачем же тебе так непременно хотелось выучиться по-французски?
– Для вас! Я не хотел, чтобы вы увидели во мне невежду.
Мари вся покраснела, и надо полагать, что разговор этот она передала от слова до слова Фатеевой, потому что в первый же раз, как та поехала с Павлом в одном экипаже (по величайшему своему невниманию, муж часто за ней не присылал лошадей, и в таком случае Имплевы провожали ее в своем экипаже, и Павел всегда сопровождал ее), – в первый же раз, как они таким образом поехали, m-me Фатеева своим тихим и едва слышным голосом спросила его:
– Вы для Мари выучились по-французски?
– Да, – отвечал Павел.
Разговор на несколько времени прекратился.
– У вас поэтому много силы воли? – начала m-me Фатеева снова.
– Много, – отвечал Павел.
– Я ужасно люблю в людях силу воли, – прибавила она, как бы совсем прячась в угол возка.
– А сами вы сим качеством награждены от природы или нет?
– Да, награждена, и мне это очень полезно оказалось в жизни.
– А вот, кстати, – начал Павел, – мне давно вас хотелось опросить: скажите, что значил, в первый день нашего знакомства, этот разговор ваш с Мари о том, что пишут ли ей из Коломны, и потом она сама вам что-то такое говорила в саду, что если случится это – хорошо, а не случится – тоже хорошо.
– Я не помню! – сказала m-me Фатеева каким-то протяжным голосом.
– Значит, под этими словами ничего особенного не заключалось?
– Не знаю, не помню!
– У Мари никакой нет особенной в Москве сердечной привязанности?
– Кажется, нет! – опять протянула Фатеева.
Будь на месте Павла более опытный наблюдатель, он сейчас бы почувствовал в голосе ее что-то неопределенное, но юноша мой только и услыхал, что у Мари ничего нет в Москве особенного: мысль об этом постоянно его немножко грызла.
– Ну-с, теперь об вас, – сказал он, окончательно развеселившись, – скажите, вы очень несчастливы в вашей семейной жизни?
– Очень!
– Что же ваш муж – груб, глуп, зол?
– Он пьяный и дурной нравственности человек.
– И вас не любит?
– Вероятно!
– Зачем же вы живете с ним?
– Потому что у меня, кроме этого платья, что на мне, – ничего нет!
– Господи боже мой! – воскликнул Павел. – Разве в наше время женщина имеет право продавать себя? Вы можете жить у Мари, у меня, у другого, у третьего, у кого только есть кусок хлеба поделиться с вами.
Если бы Павел мог видеть лицо Фатеевой, то увидел бы, как она искренно усмехнулась всей этой тираде его.
– Вы говорите еще как мальчик! – сказала она и потом, когда они подъехали к их дому и она стала выходить из экипажа, то крепко-крепко пожала руку Павла и сказала:
– Мне надо умереть – вот что!
– Нет, мы вам не дадим умереть! – возразил он ей, и в голосе его слышалась решительность.
M-me Фатеева мотнула только головой и, как черная тень какая, скрылась в входную дверь своей квартиры.
XIV
Первый удар
Любовь слепа: Павел ничего не видел, что Мари обращалась с ним как с очень еще молодым мальчиком, что m-me Фатеева смотрела на него с каким-то грустным участием и, по преимуществу, в те минуты, когда он бывал совершенно счастлив и доволен Мари. Успокоенный словами Фатеевой, что у Мари ничего нет в Москве особенного, он сознавал только одно, что для него величайшее блаженство видаться с Мари, говорить с ней и намекать ей о своей любви. Сказать ей прямо о том у него не хватало, разумеется, ни уменья, ни смелости, тем более, что Мари, умышленно или нет, но даже разговор об чем бы то ни было в этом роде как бы всегда отклоняла, и юный герой мой ограничивался тем, что восхищался перед нею выходившими тогда библейскими стихотворениями Соколовского.[36]
И скрылась из вида долина Гарана,
И млечной утварью свет божий, –
декламировал он, почему-то воображая, что слова «долина Гарана» и «млечная утварь» обрисовывают его чувства.
– Вы знаете, этот господин сослан? – говорил Павел.
– Да, знаю! – отвечала Мари.
– И знаете, за какое стихотворение?
– Гм! Гм! – подтвердила Мари.
– Шутка недурная-с! – подхватил Павел.
Мари ничего на это не сказала и только улыбнулась, но Павел, к удовольствию своему, заметил, что взгляд ее выражал одобрение. «Черт знает, как она умна!» – восхищался он ею мысленно.
Когда Мари была уже очень равнодушна с Павлом, он старался принять тон разочарованного.
Что мне в них —Я молод был;Но цветовС тех бреговНе срывал,Венков не вилВ скучной молодости! –читал он, кивая с грустью в такт головою и сам в эти минуты действительно искреннейшим образом страдал.
Однажды он с некоторою краскою в лице и с блистающими глазами принес Мари какой-то, года два уже вышедший, номер журнала, в котором отыскал стихотворение к N.N.
– О жрица неги! – начал он читать, явно разумея под этой жрицей Мари, –
О жрица неги, счастлив тот,Кого на одр твой прихотливыйС закатом солнца позоветТвой взор то нежный, то стыдливый!Кто на взволнованных красахМинутой счастья жизнь обманетИ в утро с ложа неги встанетС приметной томностью в очах!Мари на это стихотворение не сделала ни довольного, ни недовольного вида, даже не сконфузилась ничего, а прослушала как бы самую обыкновенную вещь.
Вскоре после того Павел сделался болен, и ему не велели выходить из дому. Скука им овладела до неистовства – и главное оттого, что он не мог видаться с Мари. Оставаясь почти целые дни один-одинешенек, он передумал и перемечтал обо всем; наконец, чтобы чем-нибудь себя занять, вздумал сочинять повесть и для этого сшил себе толстую тетрадь и прямо на ней написал заглавие своему произведению: «Чугунное кольцо». Героем своей повести он вывел казака, по фамилии Ятвас. В фамилии этой Павел хотел намекнуть на молодцеватую наружность казака, которою он как бы говорил: я вас, и, чтобы замаскировать это, вставил букву «т». Ятвас этот влюбился в губернском городе в одну даму и ее влюбил в самого себя. В конце повести у них произошло рандеву в беседке на губернском бульваре. Дама призналась Ятвасу в любви и хотела подарить ему на память чугунное кольцо, но по этому кольцу Ятвас узнает, что это была родная сестра его, с которой он расстался еще в детстве: обоюдный ужас и – после того казак уезжает на Кавказ, и там его убивают, а дама постригается в монахини. Рвение Павла в этом случае до того дошло, что он эту повесть тотчас же сам переписал, и как только по выздоровлении пошел к Имплевым, то захватил с собой и произведение свое. Есперу Иванычу сказать об нем он побоялся, но Мари признался, даже и дал ей прочесть свое творение.
– Главное тут, кузина, – говорил он, – мне надобен дневник женщины, и я никак не могу подделаться под женский тон: напишите, пожалуйста, мне этот дневник!
– Хорошо, – сказала Мари и немного улыбнулась.
Когда Вихров через несколько дней пришел к ним, она встретила его с прежней полуулыбкой.
– Ты все тут о любви пишешь, – сказала она, не глядя на него.
– Да, – отвечал он, напротив, уставляя на нее глаза свои.
Дневником, который Мари написала для его повести, Павел остался совершенно доволен: во-первых, дневник написан был прекрасным, правильным языком, и потом дышал любовью к казаку Ятвасу. Придя домой, Павел сейчас же вписал в свою повесть дневник этот, а черновой, и особенно те места в нем, где были написаны слова: «о, я люблю тебя, люблю!», он несколько раз целовал и потом далеко-далеко спрятал сию драгоценную для него рукопись.
Касательно дальнейшей судьбы своего творения Павел тоже советовался с Мари.
– Я вот, как приеду в Москву, поступлю в университет, сейчас же напечатаю.
– Погодил бы немножко, ты молод еще очень! – возражала та.
– Но я не то, что сам напечатаю, а отнесу ее к какому-нибудь книгопродавцу, – объяснил Павел, – что ж, тот не убьет же меня за это: понравится ему – возьмет он, а не понравится – откажется! Печатаются повести гораздо хуже моей.
– И то правда! – согласилась Мари.
Покуда герой мой плавал таким образом в счастии любви, приискивая только способ, каким бы высказать ее Мари, – в доме Имплевых приготовлялось для него не совсем приятное событие. Между Еспером Иванычем и княгинею несколько времени уже шла переписка: княгиня, с видневшимися следами слез на каждом письме, умоляла его переселиться для лечения в Москву, где и доктора лучше, и она сама будет иметь счастье быть при нем. Есперу Иванычу тоже хотелось: ему, может быть, даже думалось, что один вид и присутствие до сих пор еще любимой женщины оживят его. Анна Гавриловна также не имела ничего против этого: привыкшая исполнять малейшее желание своего идола, она в этом случае заботилась только о том, как его – такого слабого – довезти до Москвы. Наконец Еспер Иваныч призвал Мари и велел написать к княгине, что он переезжает в Москву. Мари приняла это известие с неописанным восторгом; как бы помешанная от радости, она начала целовать руки у отца, начала целовать Анну Гавриловну.
– Да что же вы, матушка барышня, прежде-то не сказали, что вам так хочется в Москву? – проговорила та.
– Не смела, Анна Гавриловна: я думала, что век уж здесь стану жить.
– Да что же у вас, жених, что ли, там какой есть, который вам нравится?
– Все есть, там блаженство! – проговорила Мари и, закрыв себе лицо руками, убежала.
– Надо скорей же ехать! – проговорил Еспер Иваныч, взглянув значительно на Анну Гавриловну.
– Да! – отвечала та в некотором раздумье и тотчас же пошла сделать некоторые предварительные распоряжения к отъезду.
Первая об этом решении узнала Фатеева, приехавшая к Имплевым ранее Павла. Известие это, кажется, очень смутило ее. Она несколько времени ходила по комнате.
– Я, в таком случае, сама перееду в деревню, – проговорила она, садясь около Мари и стряхивая с платья пыль.
Мари посмотрела на нее.
– А муж разве пустит? – спросила она.
– Вероятно! – отвечала Фатеева, как-то судорожно передернув плечами. – Он здесь, ко всем для меня удовольствиям, возлюбленную еще завел… Все же при мне немножко неловко… Сам мне даже как-то раз говорил, чтобы я ехала в деревню.
– Что ж ты будешь там одна в глуши делать? – спросила ее Мари с участием.
– Умирать себе потихоньку; по крайней мере, там никто не будет меня мучить и терзать, – отвечала m-me Фатеева, закидывая голову назад.
Мари смотрела на нее с участием.
– А Постен тоже переедет в деревню? – спросила она, но таким тихим голосом, что ее едва можно было слышать.
– Вероятно! – отвечала с мелькнувшей на губах ее улыбкой Фатеева. – На днях как-то вздумал пикник для меня делать… Весь beau monde здешний был приглашен – дрянь ужасная все!
Проговоря это, m-me Фатеева закрыла глаза, как бы затем, чтобы не увидели в них, что в душе у ней происходит.
– Право, – начала она, опять передернув судорожно плечами, – я в таком теперь душевном состоянии, что на все готова решиться!
Мари ничего на это не сказала и потупила только глаза. Вскоре пришел Павел; Мари по крайней мере с полчаса не говорила ему о своем переезде.
– Ты знаешь, – начала, наконец, она, – мы переезжаем в Москву! – Голос ее при этом был неровен, и на щеках выступил румянец.
– А я-то как же? – воскликнул наивно Павел.
– Ты сам скоро переедешь в Москву, – поспешила ему сказать Мари; румянец уже распространился во всю щеку.
– А вы также уезжаете? – отнесся Павел к Фатеевой.
– Я уезжаю в деревню, – отвечала она; выражение лица ее в эту минуту было какое-то могильное.
– Совсем уж один останусь! – проговорил Павел и сделался так печален, что Мари, кажется, не в состоянии была его видеть и беспрестанно нарочно обращалась к Фатеевой, но той тоже было, по-видимому, не до разговоров. Павел, посидев немного, сухо раскланялся и ушел.
– Совсем молодой человек в отчаянии! – проговорила m-me Фатеева.
Мари держала глаза опущенными в землю.
– Это на вашей душе грех! – прибавила Фатеева.
– Ей-богу, я ни в чем тут не виновата! – возразила Мари серьезно. – Как же я должна была поступить?
– Не знаю, – сказала Фатеева.
Мари задумалась.
Павел от огорчения в продолжение двух дней не был даже у Имплевых. Рассудок, впрочем, говорил ему, что это даже хорошо, что Мари переезжает в Москву, потому что, когда он сделается студентом и сам станет жить в Москве, так уж не будет расставаться с ней; но, как бы то ни было, им овладело нестерпимое желание узнать от Мари что-нибудь определенное об ее чувствах к себе. Для этой цели он приготовил письмо, которое решился лично передать ей.
«Мари, – писал он, – вы уже, я думаю, видите, что вы для меня все: жизнь моя, стихия моя, мой воздух; скажите вы мне, – могу ли я вас любить, и полюбите ли вы меня, когда я сделаюсь более достойным вас? Молю об одном – скажите мне откровенно!»
От Еспера Иваныча между тем, но от кого, собственно, – неизвестно, за ним уж прислали с таким приказом, что отчего-де он так давно не бывал у них и что дяденька завтра уезжает совсем в Москву, а потому он приходил бы проститься. Павел, захватив письмо с собой, побежал, как сумасшедший, и действительно в доме у Имплевых застал совершенный хаос: все комнаты были заставлены сундуками, тюками, чемоданами. Мари была уже в дорожном платье и непричесанная, но без малейшего следа хоть бы какой-нибудь печали в лице. Павел пробовал было хоть на минуту остаться с ней наедине, но решительно это было невозможно, потому что она то укладывала свои ноты, книги, то разговаривала с прислугой; кроме того, тут же в комнате сидела, не сходя с места, m-me Фатеева с прежним могильным выражением в лице; и, в заключение всего, пришла Анна Гавриловна и сказала моему герою: «Пожалуйте, батюшка, к барину; он один там у нас сидит и дожидается вас».
Павел, делать нечего, пошел.
Еспер Иваныч, увидев племянника, как бы повеселел немного.
– Ну, и ты приезжай скорее в Москву! – сказал он.
– Я приеду, дядя, – отвечал Павел.
– Да, приезжай! – повторил Еспер Иваныч. – Аннушка! – крикнул он.
Та вошла.
– Дай мне вон оттуда, – сказал он.
Аннушка на это приказание отперла стоявшую на столе шкатулку и подала из нее Есперу Иванычу пакет.
– Это тебе, – сказал он, подавая пакет Павлу, – тут пятьсот рублей. Если отец не будет тебя пускать в университет, так тебе есть уж на что ехать.
– Дяденька, зачем вы беспокоитесь: отец отпустит меня! – проговорил Павел сконфуженным голосом.
– Все лучше; отпустит – хорошо, а не отпустит – ты все-таки обеспечен и поедешь… Маша мне сказывала, что ты хочешь быть ученым, – и будь!.. Это лучшая и честнейшая дорога для всякого человека.
– Я постараюсь быть им, и отец мне никогда не откажет в том, – произнес Павел, почти нехотя засовывая деньги в карман. Посидев еще немного у дяди и едва заметив, что тот утомился, он сейчас же встал.
– Я уж пойду к кузине, – сказал он, – прощайте дядя.
– Прощай! – проговорил Еспер Иваныч и поспешил племянника поскорее поцеловать. Он боялся, кажется, расплакаться и, чтобы скрыть это, усилился даже прибавить с усмешкою: – Не плачь, не плачь, скоро воротимся!
Павел почти бегом пробежал переходы до комнаты Мари, но там его не пустили, потому что укладывали белье.
– Мари, я совсем уже ухожу и желаю с вами проститься! – воскликнул он чуть-чуть не отчаянным голосом.
– Я сейчас выйду! – отвечала Мари и действительно показалась в дверях.
За нею тоже вышла и m-me Фатеева и, завернувшись, по обыкновению, в шаль, оперлась на косяк.
Одна только совершенно юношеская неопытность моего героя заставляла его восхищаться голубоокою кузиною и почти совершенно не замечать стройную, как пальма, m-me Фатееву.
– Ну-с, извольте, во-первых, хорошенько учиться, а во-вторых, приезжайте в Москву! – сказала Мари и подала Павлу руку.
– Слушаю-с, – отвечал он комическим тоном и как-то совершенно механически целуя ее руку, тогда как душа его была полна рыданиями, а руку ее он желал бы съесть и проглотить!
– Ну-с, адье! – повторил он еще раз.
– Адье, – повторила и Мари.
– Вы тоже скоро уезжаете? – обратился Павел к m-me Фатеевой.
– Тоже.
Он и ей протянул руку.
Она ему пожала ее.
Отдать письмо Мари, как видит сам читатель, не было никакой возможности.
XV
Другой учитель и другого рода увлечение
Как ни велика была тоска Павла, особенно на первых порах после отъезда Имплевых, однако он сейчас же стал думать, как бы приготовиться в университет. Более всего он боялся за латинский язык. Из прочих предметов можно было взять памятью, соображением, а тут нужна была усидчивая работа. Чтобы поправить как-нибудь себя в этом отношении, он решился перейти жить к учителю латинского языка Семену Яковлевичу Крестовникову и брать у него уроки. Об таковом намерении он написал отцу решительное письмо, в котором прямо объяснил, что без этого его и из гимназии не выпустят. «Ну, бог с ним, в первый еще раз эта маленькая подкупочка учителям будет!» – подумал полковник и разрешил сыну. Михайло Поликарпыч совершенно уверен был, что Павел это делает не для поправления своих сведений, а так, чтобы только позамилостивить учителя. Семен Яковлевич был совершенною противоположностью Николаю Силычу: весьма кроткий и хоть уже довольно пожилой, но еще благообразный из себя, он принадлежал к числу тех людей, которые бывают в жизни сперва хорошенькими собой мальчиками, потом хорошего поведения молодыми людьми и наконец кроткими и благодушными мужами и старцами. При небольшой сфере ума, Семен Яковлевич мог, однако, совершенно искренно и с некоторым толком симпатизировать всему доброму, умному и прекрасному, и вообще вся жизнь его шла как-то ровно, тихо и благоприлично. Происходя из духовного звания, он был женат на дворянке – весьма приятной наружности и с хорошими манерами. Хотя они около двадцати уже лет находились в брачном союзе, но все еще были влюблены друг в друга, спали на одной кровати и весьма нередко целовались между собой. Они очень чистоплотно жили; у них была какая-то необыкновенно белая и гладко вычесанная болонка, на каждом почти окне – по толстой канарейке; даже пунш, который Семен Яковлевич пил по вечерам, был какой-то красивый и необыкновенно, должно быть, вкусный. Совестливые до щепетильности, супруг и супруга – из того, что они с Павла деньги берут, – бог знает как начали за ним ухаживать и беспрестанно спрашивали его: нравится ли ему стол их, тепло ли у него в комнате? Павел находил, что это все превосходно, и принялся вместе с тем заниматься латинским языком до неистовства: страницы по четыре он обыкновенно переводил из Цицерона[37] и откалывал их Семену Яковлевичу, так что тот едва успевал повторять ему: «Так, да, да!»
– Я и текст еще выучил, – прибавил Павел в заключение.
– И текст, давайте, спросим, – говорил Семен Яковлевич с удовольствием.
Павел и текст знал слово в слово.
– Эка памятища-то у вас, способности-то какие! – говорил Семен Яковлевич с удивлением.
Павел самодовольно встряхивал кудрями и, взяв под мышку начинавшую уж становиться ему любезною книжку Цицерона, уходил к себе в комнату.
Между тем наступил великий пост, а наконец и страстная неделя. Занятия Павла с Крестовниковым происходили обыкновенно таким образом: он с Семеном Яковлевичем усаживался у одного столика, а у другого столика, при двух свечах, с вязаньем в руках и с болонкой в коленях, размещалась Евлампия Матвеевна, супруга Семена Яковлевича.
В одно из таких заседаний Крестовников спросил Павла:
– А что, вы будете нынче говеть?
– Да, так, для формы только буду, – отвечал тот.
– Зачем же для формы только? – спросил Крестовников несколько даже сконфуженным голосом.
– Некогда, решительно! Заниматься надо! – отвечал Павел.
– Нет, вы лучше хорошенько поговейте; вам лучше бог поможет в учении, – вмешалась в разговор Евлампия Матвеевна, немного жеманничая. Она всегда, говоря с Павлом, немного жеманилась: велик уж он очень был; совершенно на мальчика не походил.
Павел не согласен был с ней мысленно, но на словах ничего ей не возразил.
В страстной понедельник его снова не оставили по этому предмету в покое, и часу в пятом утра к нему вдруг в спальню просунул свою морду Ванька и стал будить его.