Книга Мир гигантских мужчин - читать онлайн бесплатно, автор Маргарита Кирова. Cтраница 3
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Мир гигантских мужчин
Мир гигантских мужчин
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 3

Добавить отзывДобавить цитату

Мир гигантских мужчин

Нет, не кажется.

Я сажусь, пытаюсь устроиться, но седло огромное, ноги не достают куда надо, и вся конструкция выглядит как издевательство.

Кейрон смотрит на мою посадку секунд пять.

Потом садится сам.

За мной.

Я понимаю это слишком поздно.

Лошадь прогибается под его весом, седло чуть меняет угол, и я оказываюсь между его руками, потому что поводья по обе стороны от меня, а он держит их уверенно, будто это самая обычная поездка в мире. Моя спина почти касается его груди. Почти – потому что я сижу прямо, как аршин, и стараюсь дышать мелко.

– Это транспорт, – говорю я себе по-русски.

– Что? – спрашивает Борас.

– Транспорт.

Он повторяет:

– Транспорт.

– Не надо.

– Нада.

Я всё-таки смеюсь. Нервно, но смеюсь.

Кейрон за моей спиной ничего не говорит. Только Лайра трогается с места, и моя рука сама вцепляется в переднюю луку седла. Движение у неё мягкое, широкое. Первые десять минут я занята тем, что не падаю и не думаю о том, как близко находится Кейрон.

Потом тело привыкает.

Дорога к деревне идёт вниз, через лес. Здесь всё слишком крупное, но не грубо увеличенное, как в плохом кино, а настоящее в своей странной мере. Листья на низких кустах широкие, с фиолетовой прожилкой. Над тропой висит паутина с каплями росы, каждая капля размером с горошину. Птица с синей грудкой садится на ветку, смотрит на нас чёрным глазом и улетает с сухим треском крыльев.

От Кейрона пахнет кожей, металлом и чем-то дымным. Не неприятно. Заметно до неловкости.

Я пытаюсь отвлечься.

– Мирра, – говорю я. – Знает дар?

Пауза. Он, кажется, подбирает простые слова.

– Мирра лечит. Много лет. Знает… – Он хмурится. – Старые слова.

– Старые слова?

– Водопад. Малые люди. Дар.

Малые люди.

Конечно. Очень лестно.

– Я не малая, – говорю я.

Он опускает взгляд. Я чувствую это кожей на затылке.

– Для Лорны – малая.

– Для меня – нормальная.

Ответа нет. Потом произносит:

– Да.

Соглашается. Без улыбки, без снисхождения. И это почему-то лишает меня готовой злости.

Деревня Кора появляется после поворота. Сначала дымки над крышами, потом заборы, потом дома, которые я мысленно называю избами для очень уверенных в себе людей. Дверные проёмы высотой с ворота гаража. Окна на уровне, куда я могу смотреть только запрокинув голову. Над одним крыльцом сушатся пучки травы, каждый пучок размером с веник для бани. У колодца женщина в сером платье тянет ведро, и это ведро вполне могло бы быть моей ванной.

Дети замечают меня первыми.

Они выбегают из-за сарая: трое, потом ещё двое. Местные дети. То есть примерно моего роста или чуть выше, с круглыми лицами, большими ладонями, неуклюжими ногами. Один мальчик держит деревянного солдатика, у которого вместо меча воткнута ложка. Девочка с короткими косами показывает на меня пальцем.

– Малая! – кричит она.

– Сама малая, – говорю я по-русски.

Дети визжат от восторга, потому что чужая речь, видимо, делает меня ещё интереснее.

Кейрон спешивается первым. Потом снимает меня с лошади. Я почти не успеваю возмутиться. Его ладони снова на моей талии, земля снова оказывается под ногами, и дети тут же подходят ближе.

Одна девочка трогает край моего плаща. Осторожно. Другая тянется к волосам.

Я показываю палец:

– Нет.

Дети хором повторяют:

– Нет!

Борас был бы горд.

Дверь крайнего дома открывается.

На пороге стоит женщина.

Она ниже Кейрона, но всё равно выше двух метров. Широкая, костистая, седые волосы собраны в толстую косу, лицо такое, что спорить с ней хочется только людям, которые плохо ценят жизнь. На фартуке бурые пятна, к поясу привязаны ножницы, мешочек с травами и маленькая костяная ложка. На левом запястье – красная нитка с узлами.

Она смотрит на Кейрона. Потом на меня.

И падает на колено.

Не неловко, не поспешно. Как перед алтарём.

Дети замолкают.

Я делаю шаг назад и упираюсь спиной в Кейрона.

Он тоже застыл. Я вижу только часть его руки сбоку, но по этой руке понятно: он не ожидал.

Женщина говорит длинную фразу. Голос низкий, с хрипотцой. Я понимаю одно слово:

– Посланница.

– Нет, – говорю я автоматически.

Женщина поднимает голову.

Глаза у неё зелёные, светлые, очень внимательные.

– Нет, – повторяю я уже тише. – Ангелина. Лина.

Она переводит глаза с меня на Кейрона.

– Мирра, – говорит Кейрон мне.

– Я поняла.

Мирра встаёт. Подходит. Останавливается передо мной и протягивает ладонь. На её ладони лежит засохший цветок: серый стебелёк, сморщенные лепестки, немного земли у корня.

– Смотреть, – говорит она на странном языке.

Я моргаю.

Это не лорнский. Слова другие, шершавые, но часть смысла будто проступает через них, как буквы через мокрую бумагу.

– Вы… понимаете меня? – спрашиваю я по-русски.

Мирра щурится.

– Старый язык, – говорит она. С трудом. Акцент такой, будто каждое слово приходится вытаскивать из колодца. – Малый. Дар. Смотреть.

– Это не мой язык.

– Почти.

Она протягивает цветок ближе.

– Смотреть.

Мы заходим в её дом.

Внутри пахнет травами, дымом, козьим молоком и чем-то горьким, аптечным. Я сразу думаю: полынь. Потом вспоминаю, что полынь здесь может быть размером с берёзу и иметь зубы. Лучше не уточнять.

У стены стоят полки с глиняными банками. На столе – ступка, нож, пучки корней, несколько чашек, одна из них с отбитым краем. Отбитый край затёрт пальцами, значит, Мирра пользуется ею часто и не выбрасывает. На подоконнике лежит дохлый жук с зелёным панцирем. Только лежит. Не знаю зачем. Может, лекарство. Может, забыла.

Кейрон остаётся у двери, потому что в доме для него мало места. Его плечи почти касаются косяков. Это было бы смешно, если бы я не чувствовала, как он наблюдает.

Мирра садится за стол, показывает мне на лавку. Лавка высокая. Я забираюсь на неё с достоинством человека, который уже третий день подряд карабкается на мебель как белка.

Мирра кладёт цветок между нами.

– Боль, – говорит она.

– Он мёртвый.

– Нет.

– Вы уверены?

Она смотрит на меня так, как на практике смотрела моя наставница на студента, который назвал желудочек предсердием.

– Боль, – повторяет Мирра. – Видеть.

Я вздыхаю.

– Ладно.

Кладу пальцы на сухой стебель.

Ничего.

Только сухость. Лёгкая ломкость. Пыль на подушечках пальцев.

Мирра берёт мою руку и переставляет чуть ниже, к корню.

– Не жалеть, – говорит она медленно. – Видеть.

Я собираюсь сказать, что у меня нет ни малейшего желания жалеть гербарий. Но молчу.

Смотрю.

На работе я всегда смотрела сначала на дыхание. Потом на цвет кожи. Потом на глаза. Пульс. Положение тела. Мелочи. Они важнее красивых слов. У пациента с панической атакой одни плечи. У умирающего – другие. У того, кто врёт про боль, – третьи. Хотя врут почти все, просто по-разному.

Я смотрю на цветок как на пациента.

Что с тобой не так?

Ответ приходит не голосом.

Сухо.

Сухо до горечи. Внутри стебля пустые тонкие ходы, корень сжат, земля вокруг него не держит влагу. Это похоже на видение и на знание одновременно. Я не могу объяснить, откуда оно берётся. Оно есть, без причины и объяснений.

Ладони теплеют.

– Вода, – шепчу я.

Розовый свет появляется медленно. Мирра не улыбается, только чуть наклоняет голову. Кейрон у двери перестаёт двигаться.

Я думаю о воде. Не о водопаде. О маленькой стеклянной чашке на прикроватной тумбочке в Екатеринбурге. О том, как мама всегда ставила рядом с кроватью воду, когда я болела. О мокрой марле на губах пациента. О капельнице, где каждая капля идёт в вену и делает человека чуть ближе к утру.

Цветок расправляет лепестки.

Не мгновенно. Сначала стебель темнеет, становится зелёным у основания. Потом лепестки набирают цвет: бледно-жёлтый, с красной точкой у края. Один лепесток остаётся кривым и надорванным. Я почему-то радуюсь этому больше всего. Значит, это не фокус. Живое не обязано становиться идеальным.

Мирра впервые улыбается.

Улыбка у неё неожиданно маленькая.

– Дар, – говорит она.

– Я не просила.

Мирра долго изучает меня. Потом переводит взгляд на Кейрона и произносит что-то быстрое на лорнском.

Он отвечает коротко.

Они спорят. Я понимаю это без слов. Мирра рубит воздух ладонью, Кейрон стоит у двери с видом каменной стены, которой пытаются объяснить правила приличия. Через минуту Мирра фыркает, поворачивается ко мне и тычет пальцем в грудь.

– Пришла вовремя.

– Для чего?

Она смотрит не на меня, а куда-то за моё плечо. В сторону гор. Или войны. Наверное, это у них одно и то же.

– Много крови, – говорит она. – Много боли. Целителей мало. Ты – сильная.

Мне становится холодно.

– Я не оружие.

Не знаю, понимает ли она. По лицу – понимает.

– Нет, – говорит Мирра. – Руки.

Она берёт мои ладони в свои. Её ладони большие, шершавые, с травяным запахом. На правом большом пальце порез, старый, плохо заживший. Она сжимает мои руки осторожно.

– Руки не оружие, если сердце помнит.

Фраза странная. Почти смешная. Её мог бы сказать человек в очень плохом мотивационном ролике. И всё же у Мирры это звучит не глупо, потому что на её фартуке кровь, под ногтями земля, а в углу у печи стоит таз с грязными бинтами.

Она не говорит из красоты. Она говорит из работы.

На обратной дороге я молчу.

Кейрон тоже.

Лайра идёт ровно. Его руки держат поводья по бокам от меня. Иногда костяшка его пальца почти касается моего плеча, и я делаю вид, что не замечаю. Лес тянется вокруг, влажный, зелёный, огромный. Где-то в ветках кричит птица, звук у неё похож на скрип двери в подъезде, и это внезапно выбивает меня из Лорны.

Подъезд.

Лифт, который всегда пах пылью и дешёвым освежителем. Почтовые ящики. Соседка с пятого, которая курила на лестнице и ругалась с внуком по телефону. Моя дверь. Ключи в боковом кармане рюкзака.

Рюкзак лежал в моей комнате.

Я проверяла его уже трижды: документы, деньги, пауэрбанк, наушники, маленькая аптечка, которую я собирала так тщательно, будто ехала не в отпуск, а в экспедицию на Марс. Всё на месте. Почти всё.

Телефон лежал отдельно – мёртвый, бесполезный.

Мама.

В груди всё сжимается так резко, что я хватаюсь за седло.

Кейрон сразу натягивает поводья.

– Больно?

Он знает это слово уже слишком хорошо.

Я качаю головой.

– Домой, – говорю по-русски.

Он не понимает.

Я не хочу переводить. Не могу.

– Мне надо домой.

Лес вокруг шумит. Лайра переступает копытом. Кейрон молчит за моей спиной, и на этот раз его молчание не пустое. Он слышит тон. Смысл, может, не слышит, но тон – да.

Потом он произносит одно слово на лорнском:

– Скоро.

Я поворачиваю голову настолько, насколько позволяет наша странная посадка.

– Ты даже не знаешь, что я сказала.

Он смотрит вперёд.

– Скоро, – повторяет.

И мне на секунду хочется плакать. Или ударить его. Или прижаться спиной к его груди и не держаться самой.

Я выбираю четвёртое: сижу прямо и смотрю на дорогу.

В форте Борас встречает нас у ворот с видом человека, который умирал от любопытства и выжил только чудом.

– Мирра? – спрашивает он.

– Злая, – отвечаю я на лорнском.

Он смеётся так громко, что с ближайшей крыши взлетает ворона размером с индюка.

Кейрон спешивается. На этот раз я не жду, пока он снимет меня. Поворачиваюсь, цепляюсь за седло и пытаюсь соскользнуть сама.

Ошибка.

Земля оказывается дальше, чем должна. Я повисаю на руках, мысленно прощаюсь с остатками достоинства, и через секунду Кейрон всё равно ловит меня за талию.

– Я могла сама, – бурчу я.

Он ставит меня на ноги.

– Нет.

Борас радостно показывает на нас обоих:

– Нет!

Иногда образование идёт быстрее, чем надо.

ГЛАВА 5. ЧТО ТАКОЕ ВОЙНА

Кровь на камне выглядит чёрной.

Я понимаю это раньше, чем понимаю, что меня разбудили среди ночи. Кто-то стучит в дверь. Не кулаком – всей ладонью, осторожно, но дверь всё равно дрожит в раме.

– Лина! Лина!

Борас.

Я сажусь на кровати. Вернее, пытаюсь сесть, путаюсь в огромном одеяле, выбираюсь из него, как из рыболовной сети. В комнате темно, только тонкая полоска света под дверью. Пахнет холодной золой от погасшей жаровни и моими влажными после стирки носками, которые я вчера повесила на спинку стула. Носки сохнут плохо. В Лорне всё большое, кроме бытовых удобств.

– Что? – кричу я.

Дверь открывается.

Борас заглядывает внутрь и тут же отводит глаза, потому что я в длинной рубахе, которую мне выдали вместо ночной сорочки. Рубаха закрывает меня от шеи до пят, но местная вежливость, кажется, устроена иначе.

– Раненые, – говорит он.

Сон уходит сразу.

Я уже на полу. Подхватываю штаны, плащ, ремень с маленьким ножом, который мне дал Гор, местный лекарь. Нож туповат, зато мой. Почти.

– Сколько?

Борас показывает четыре пальца. Потом два. И проводит рукой по боку.

– Плохо.

Словарный запас выживания действительно работает.

Лазарет находится в длинной пристройке у внутренней стены. Днём там пахнет травами, уксусом и старым деревом. Ночью – кровью.

Я вбегаю и останавливаюсь на пороге.

Четверых солдат принесли на плащах и щитах. Один сидит сам, бледный, с перевязанной рукой. Второй лежит на лавке и стонет сквозь зубы. Третий без сознания, с лицом серым до зелени. Четвёртого держат двое, потому что он пытается встать, хотя у него живот распорот от бедра до рёбер.

Не распорот.

Разодран.

Края раны неровные, как мокрая ткань после собачьих зубов. Кровь идёт толчками, значит, задеты крупные сосуды. Внутри видна белёсая дуга ребра. Я не сразу понимаю, что это ребро, потому что оно слишком большое.

Старый Гор, лекарь, стоит над ним. Гор примерно ровесник Мирры, только суше и ниже, с носом, который явно когда-то ломали. Он прижимает к ране толстую ткань обеими руками и рычит на помощника:

– Дави!

Помощник давит. Плохо. Боится.

Я подхожу.

– Уйди.

Гор поворачивает голову. Глаза у него красные от бессонницы.

– Что?

– Уйди, – повторяю на лорнском, потом показываю на рану. – Я.

Он поднимает глаза к моему лицу. В этот взгляд успевает поместиться всё: недоверие, раздражение, надежда, презрение к надежде.

– Лина, – говорит Борас где-то сзади. – Дар.

Гор отступает на полшага.

Я забираюсь на низкую скамью рядом с раненым, иначе не достану нормально. Скамья скрипит. Раненый хрипит. У него на шее кожаный шнурок с деревянной бусиной. Бусина вырезана в форме птицы, очень кривой. Кто-то делал её любя и неумело.

Я кладу руки на край раны.

Тепло приходит сразу, но вместе с ним приходит и другое.

Глубина.

С пальцем было легко. С цветком – странно, но тихо. Здесь меня будто тянут вниз через горячую воду. Я вижу ткани. Разрывы. Кровь. Мышца сокращается, пытается жить. Лёгкое с одной стороны повреждено, не сильно, но воздух уже идёт туда, куда не должен. Организм огромный, чужой, но логика та же. Давление, дыхание, кровь, боль.

– Дыши, – говорю я солдату.

Он не слышит.

– Дыши, чёрт тебя побери.

Розовый свет вспыхивает между моими пальцами. Кто-то в лазарете вскрикивает. Я перестаю слышать.

Сначала сосуды.

Понимаю. Если закрыть кожу, но оставить кровь идти внутрь, он умрёт красиво и бесполезно. Сосуды стягиваются под моими ладонями, тонкие стенки тянутся друг к другу. Мне становится жарко. Очень жарко. Пот стекает по спине.

Потом лёгкое.

Здесь хуже. Ткань нежная, рваная, как мокрая салфетка. Я думаю о своих дежурствах. О кислородной маске, которую держала подростку после аварии. О том, как грудная клетка поднимается, когда человек всё ещё с нами. Поднимается – значит, боремся.

Солдат втягивает воздух.

Гор рядом резко выдыхает.

Теперь мышцы.

Свет становится гуще. Я чувствую вкус металла во рту. Кажется, прикусила щёку. Неважно.

Рана смыкается не как молния, не красиво. Кожа собирается медленно, бугристо, оставляя длинный розовый рубец. Хорошо. Рубец – это нормально. Живым людям положены рубцы.

– Хватит, – говорит кто-то.

Я не могу остановиться.

Есть ещё боль. Её слишком много. Она не в ране уже, она везде. В плечах солдата, в горле, в животе, в страхе. Я вдруг чувствую, что он боится не смерти, а того, что не успел сказать брату о мешке зерна, спрятанном под настилом в доме. Почему зерно? Какой брат? Это не моё. Не надо туда.

– Лина.

Голос Кейрона.

Я открываю глаза и понимаю, что стою на коленях на скамье, почти лежу на раненом, руки светятся, а весь лазарет уставился на мои руки.

Кейрон рядом.

Не знаю, когда пришёл.

– Хватит, – говорит он.

Я убираю руки.

Солдат дышит.

Рана закрыта. Рубец страшный, широкий, красный. Но он дышит. Глаза открываются. Он смотрит на потолок, потом на меня.

– Посланница, – шепчет он.

Кто-то повторяет это слово. Тихо. Потом ещё кто-то.

Я хочу сказать: не надо. Не называйте меня так. Я делаю работу. Я не знаю, что это за свет. Я не знаю, почему именно я. Я не знаю, сколько ещё выдержу.

Но тело решает всё за меня.

Колени становятся ватными. Лазарет наклоняется. Кровь на камне плывёт чёрным пятном.

Кейрон подхватывает меня до того, как я падаю.

Оказывается, если огромный мужчина держит тебя на руках, мир становится очень тихим. Не потому что исчезают звуки. Они есть: Гор ругается, Борас кому-то велит принести воду, раненый плачет, хотя пытается скрыть. Только всё это остаётся где-то снаружи.

А внутри – его рука под моей спиной, другая под коленями, запах металла и дыма, и его подбородок где-то высоко надо мной.

Я должна возмутиться.

Не получается.

– Не спать, – говорит Кейрон.

– Я не сплю.

Глаза закрыты. Технически он прав.

– Лина.

– Что?

– Смотри.

Я открываю глаза. Надо мной проходят балки потолка, потом коридор, потом дверь моей комнаты. Он входит боком, потому что иначе со мной на руках не помещается. Кладёт меня на кровать так осторожно, будто кровать может обидеться.

Я лежу, и даже теперь он кажется огромным.

Он берёт чашку со стола. Вода плещется через край. Чашка местная, тяжёлая, почти миска. Он смотрит на неё, потом на меня, понимает проблему, ставит обратно и вместо этого берёт маленькую деревянную кружку, которую Борас раздобыл для меня на второй день.

Эта деталь почему-то бьёт сильнее, чем всё остальное.

Он помнит.

Кейрон садится на корточки у кровати. Даже так его лицо выше моего.

– Пей.

Я пью. Вода тёплая. Невкусная. Прекрасная.

– Солдат? – спрашиваю.

– Жив.

– Другие?

– Гор. Борас. Лечат.

– Я могу…

– Нет.

Он говорит это так спокойно, что спорить трудно. Но я всё равно пытаюсь.

– Я могу помочь.

– Ты помогла.

– Там ещё раненые.

– Они живы.

– Откуда ты знаешь?

Он задерживается на мне взглядом.

– Потому что я приказал им жить до утра.

Я фыркаю. Смех выходит слабый, почти кашель.

– Конечно. Очень надёжная медицинская методика.

Он не понимает слов, но понимает интонацию. Уголок его рта едва двигается.

Потом он становится серьёзным.

– Война, – говорит он.

Я знаю это слово. Выучила одним из первых не потому, что хотела, а потому что оно звучит здесь слишком часто.

– Давно? – спрашиваю я.

Он не спешит отвечать. Кажется, считает, сколько слов я пойму.

– Сорок лет.

Сорок.

Я повторяю про себя. Сорок лет. В моём мире за сорок лет человек успевает родиться, закончить школу, влюбиться, развестись, завести ипотеку, вырастить ребёнка, возненавидеть работу, купить дачу, пожалеть о даче. Здесь за сорок лет люди учатся жить с войной так, будто это сезон дождей.

– Ты… – Я ищу слова. – Всегда война?

Его подбородок едва двигается вниз.

– Я был ребёнок. Уже война.

Я смотрю на его руки. На костяшки. На старые шрамы.

– Семья?

Слово простое, но после него воздух меняется.

Кейрон отводит взгляд к окну. Там темно, только дальний огонь факела дрожит в стекле. У него на лице ничего не происходит. Почти ничего. Челюсть чуть крепче сжимается.

– Нет.

Одно слово.

Много закрытых дверей.

Я могла бы спросить. Могла бы полезть туда, куда не звали, потому что усталость делает людей бесцеремонными. Но у меня в памяти всплывает Мирра: не жалеть, видеть.

Я вижу, что нельзя.

– У меня мама, – говорю я вместо этого.

Он откликается сразу.

– Мама?

Слово в лорнском похоже. Не такое, но близкое.

– Да. Мама. Дом. Она не знает, где я.

Я показываю на себя, потом в сторону, где, как мне кажется, водопад. Потом кладу ладонь на грудь и развожу руками.

Кейрон понимает не всё. Но достаточно.

– Больно, – говорит он.

– Да.

Мы молчим.

Это не удобное молчание. Не та пауза, в которой люди просто не знают слов и потому сидят рядом. Это другое. Тяжёлое. В нём есть моя мать, его «нет», раненый солдат внизу, Мирра с засохшим цветком, Борас, который смеётся нарочито громко, чтобы всем было не так страшно.

– Почему орки? – спрашиваю я.

Кейрон медленно моргает.

– Почему война?

Он встаёт. Подходит к окну. Некоторое время молчит, будто мой вопрос глупый. Или слишком большой для ответа одним словом.

– Земля. Вода. Границы. Смерть. Потом ещё смерть.

Очень краткий учебник истории.

– Сорок лет из-за земли?

– Из-за первой крови, – говорит он.

Слово «кровь» я понимаю сразу. «Первая» – по тому, как он проводит рукой, словно отмечает начало.

Первая кровь.

Да. Так войны и становятся вечными: кто-то когда-то умер первым, и с тех пор все остальные умирают следом, чтобы доказать, что первый умер не зря.

Я закрываю глаза.

– Я не хочу быть… – Не нахожу слова «оружие». Показываю руками, как держат меч. – Этим.

Кейрон смотрит на мои руки.

– Нет.

– Что нет?

Он подходит к двери. Останавливается на пороге.

– Ты не должна быть здесь.

Фраза сложнее, чем мои знания. Я понимаю её кусками. Ты. Не должна. Здесь.

Сердце делает неприятное движение. Как лифт, который сорвался на полэтажа.

– Я не должна быть здесь? – повторяю медленно.

Он слышит, как это звучит. На его лице появляется что-то почти раздражённое. На себя, кажется.

– Нет. – Он хмурится, ищет слова. – Здесь… боль. Война. Ты… – Пауза. – Дом.

Я поднимаю к нему лицо.

По тону это не изгнание.

По тону это сожаление.

Но язык всё равно режет.

– Я тоже так думаю, – говорю по-русски.

Он не понимает. Соглашается, будто понял, и уходит.

Дверь закрывается.

Я остаюсь одна в огромной кровати, с телом, которое гудит после магии, с чужим словом «посланница» в ушах и с фразой Кейрона в голове.

Ты не должна быть здесь.

Может, он прав.

Может, именно поэтому я и не могу просто лечь и поверить, что всё это сон.

Потому что во сне люди не дышат после того, как ты сшила их светом.

Наутро Гор приходит ко мне с миской бульона и выражением лица человека, который собирается извиниться, но предпочёл бы умереть.

– Ешь, – говорит он.

– Доброе утро и вам.

Он ставит миску на стол, потом долго смотрит на мои руки. Я прячу их под одеяло.

– Руки не прятать, – бурчит он. – Руки нужны.

– Мне тоже.

Он фыркает.

На краю миски плавает жирная капля. Бульон пахнет луком, костями и чем-то пряным. Я беру ложку. Ложка великовата для моей руки, но уже не смешит. Местный быт постепенно ломает мои стандарты.

Гор мнётся у двери.

– Солдат жив, – говорит он.

– Я знаю.

– Ночью мог умереть.

– Знаю.

– Ты… – Он морщит лоб. – Хорошо работаешь.

Для него это, кажется, почти признание в любви.

– Спасибо.

Он кивает, потом добавляет:

– Но глупо. Чересчур много. Упала.

– Это не было частью плана.

– План нужен.

С этим трудно спорить.

Он уходит, оставляя дверь приоткрытой. В коридоре слышно, как Борас учит кого-то русскому «нет». Судя по количеству смеха, обучение идёт успешно и разрушительно.

Я ем бульон.

Потом смотрю на свои руки.

Они обычные. Тонкие пальцы, маленький шрам от стекла на правом указательном, сухая кожа у ногтей. Руки фельдшера, которые раньше ставили катетеры, держали бинты, считали пульс, писали отчёты после смены. Теперь ими можно закрыть рану, которую не закрыть ничем другим.

Мне должно быть страшно.

Мне страшно.

И всё равно где-то под страхом лежит чувство, которое я не хочу называть. Опасное до тошноты. Пугающе похожее на смысл.