
ГЛАВА 6. ПРАВИЛА ФОРТА
Ступеньку Борас приносит с таким лицом, будто представляет мне не кусок дерева, а родовой меч.
– Лина, – говорит он. – Для кровать.
Слово «кровать» у него получается так, что я сначала слышу «кровь» и напрягаюсь. Потом вижу ступеньку и расслабляюсь.
Она грубая, тяжёлая, из тёмного дерева, с двумя поперечными перекладинами. По бокам Борас вырезал какие-то узоры. Видимо, хотел красиво. Получилось, будто по дереву прошёлся нетрезвый ёж, но старательно.
– Ты сам сделал?
Он расправляет плечи.
– Да.
– Спасибо.
Борас сияет.
Я ставлю ступеньку у кровати, пробую забраться. Работает. Больше не нужно карабкаться на простыни, как диверсант на крепостную стену.
– Хорошо, – говорю.
– Хорошо, – повторяет он. Потом показывает на стол. – Завтра. Для стол.
– Подставку?
– Под-ста-вку, – повторяет он с удовольствием, не понимая смысла.
Быт, как выяснилось, побеждает панику лучше любых разговоров.
Если у тебя есть ступенька к кровати, маленькая кружка, два комплекта одежды и место за столом, мир уже не совсем чужой. Он всё ещё опасный, огромный и говорит на языке, где одно неправильное ударение может, наверное, превратить «спасибо» в «ослиная печень». Но у тебя есть ступенька.
На следующий день у меня появляется подставка к столу.
Потом маленькая полка для вещей.
Потом крючок у двери на моей высоте.
Крючок становится событием.
Я нахожу его вечером, когда возвращаюсь от Гора, где мы спорили о том, можно ли промывать раны кипячёной водой без травяной настойки. Гор считал, что без настойки вода бесполезна. Я считала, что грязная тряпка под видом настойки ещё хуже. Мы оба плохо знали язык друг друга, поэтому спор выглядел как агрессивная пантомима с тазом.
У двери моей комнаты – новый крючок. Маленький, железный, вбитый в стену примерно на уровне моего плеча. На нём висит мой плащ.
Я стою и смотрю.
Казалось бы, крючок.
Обычный железный крючок.
Но до этого плащ приходилось бросать на стул, потому что все остальные крючья были где-то под потолком. Кто-то заметил. Кто-то взял молоток, гвозди, железку и потратил пять минут жизни на то, чтобы мне было удобнее.
Я трогаю крючок пальцем.
Он держится крепко.
– Смешно, – говорю сама себе.
Но голос садится.
В столовой отдельная война идёт с поваром.
Повара зовут Руг. Имя честное. Руг высокий, круглый, с руками как окорока и лицом человека, который может накормить армию, а потом этим же котлом пришибить врага. Первые дни он выдавал мне порции, от которых можно было прокормить студенческую общагу.
Я пыталась объяснить, что столько не съем.
Он обижался.
– Плохо? – спрашивал он, хмурясь на свою кашу.
– Хорошо. Много.
– Много хорошо.
– Для тебя хорошо. Для меня смерть.
Борас переводил, как умел. Получалось хуже.
– Лина говорит: еда убивает.
Руг багровел.
Пришлось действовать наглядно. Я взяла пустую миску, насыпала туда столько каши, сколько могла съесть, потом показала на себя. Потом на его порцию. Потом изобразила, как лопаюсь. Дворец драматического искусства потерял в моём лице великую актрису.
Руг смотрел долго.
Потом забрал миску.
На следующий день поставил передо мной маленькую тарелку. По местным меркам – блюдце. На ней лежали каша, кусок жареного мяса, три ягоды и крошечная веточка зелени для красоты. Каша была выложена аккуратной горкой.
Я посмотрела на Руга.
Он сделал вид, что ему всё равно.
– Хорошо? – спросил он грубо.
Я взяла ложку, попробовала и кивнула.
– Очень хорошо.
Он отвернулся, но я увидела, как у него дрогнули усы.
Теперь каждое утро у меня отдельная тарелка. Иногда с ягодами. Иногда с тонким ломтиком хлеба, намазанным чем-то вроде творога. Один раз Руг вырезал из моркови маленькую звезду. Все сделали вид, что не заметили. Я тоже. Съела первой.
Одежда даётся хуже.
Мои туристические шорты и футболка высохли, но в них я выгляжу так, будто сбежала из очень далёкой психиатрической лечебницы. Местная рубаха удобная, но огромная, и я постоянно наступаю на подол. Мирра присылает ткань через мальчика из деревни. Серо-зелёную, плотную, пахнущую травами. Вместе с тканью – выкройка.
Выкройка нарисована углём на пергаменте. Я смотрю на неё десять минут и понимаю, что Мирра переоценивает мои таланты.
Шить я умею примерно на уровне «пришить пуговицу и не зашить себе палец». Но выбора нет.
Вечером сажусь у окна, раскладываю ткань на полу, потому что стол слишком высок, и начинаю резать. Ножницы местные, тяжёлые, неудобные. Линии выходят криво. Я ошибаюсь с рукавом, потом с боковым швом, потом случайно пришиваю одну завязку с внутренней стороны.
Борас заглядывает в комнату.
– Что делать?
– Одежду.
Он смотрит на то, что лежит у меня на коленях.
– Хорошо.
– Не ври.
– Хорошо, – повторяет он и показывает большой палец.
Я бросаю в него клубок ниток.
Он ловит, счастливый.
К полуночи получается нечто среднее между платьем, туникой и мешком для картошки. Зато оно моё. По размеру почти. На левом боку шов идёт волной. Подол короче спереди, чем сзади. Рукава разные.
Утром я надеваю это и выхожу во двор.
Первым меня видит Борас.
Он открывает рот. Закрывает. Видимо, выбирает между честностью и жизнью.
– Хорошо, – говорит наконец.
– Ты трус.
– Да, – соглашается он.
Кейрон проходит мимо с двумя солдатами. Останавливается на полшага. Смотрит на моё новое одеяние. Лицо непроницаемое.
Я жду.
Если он скажет что-то вроде «криво», я толкну его. Он не заметит, но морально мне станет легче.
Кейрон произносит:
– Удобно?
Я моргаю.
– Да.
– Тогда хорошо.
И идёт дальше.
У Бораса вид человека, который хочет что-то сказать про «хорошо», но ценит свои зубы.
Распорядок появляется сам.
Утром язык. Борас и ещё двое солдат садятся со мной во дворе. Они называют предметы, я повторяю. Потом я называю предметы по-русски, и они повторяют. Это уже не обучение, а цирк. Особенно когда Руг проходит мимо и вся группа хором кричит ему:
– Кастрюля!
Руг останавливается, смотрит на нас и уходит с достоинством человека, который видел в жизни войны, голод и теперь вот это.
Днём я помогаю Гору в лазарете. Он больше не гонит меня, но ворчит постоянно.
– Чистоты лишней не бывает, – говорю я, когда заставляю кипятить инструменты.
– Бывает, – бурчит он. – Травы убивают грязь.
– Кипяток тоже.
– Травы лучше.
– Кипяток не пахнет козой.
Эту фразу я говорю по-русски, потому что не знаю слова «коза». Гор всё равно подозревает оскорбление и щурится.
Через день Кейрон отправляет меня к Мирре. Иногда везёт сам, иногда поручает это Борасу. С Миррой мы учимся видеть повреждения. Она приносит мне то сломанную ветку, то больную курицу, то старого мужчину с воспалённым коленом. Я всё ещё не понимаю, где проходит граница между медициной и магией. Мирра говорит, что границы нет.
– Есть боль. Есть руки. Есть цена.
– Какая цена?
Она изучает меня долго и слишком внимательно.
– Сила. Память. Сердце. Иногда всё.
Отлично. Очень успокаивает.
Вечерами я сижу одна.
Пишу в блокнот всё, что помню. Лорнские слова. Имена. Примерную карту. Водопад. Форт. Деревня Кора. Описание магии. Если я вернусь домой, нужно будет доказать самой себе, что не сошла с ума. Хотя текст в блокноте вряд ли поможет. Скорее наоборот.
Мысль о маме иногда приходит так резко, что я перестаю дышать.
Не образно. Физически. Сижу, пишу «Мирра – знахарка, грубая, добрая, знает о посланниках», и вдруг представляю маму у телефона. Как она звонит мне первый раз. Второй. Десятый. Как пишет Лене. Как злится, потом пугается, потом звонит в полицию или спасателям в горах. У мамы есть привычка закусывать губу, когда она волнуется. У неё там всегда маленькая трещинка зимой.
Я встаю, хожу по комнате, потом снова сажусь.
Нужно вернуться.
Но как?
Водопад. Мирра. Кейрон. Старые слова. Дар.
Пока ответов нет.
Однажды после обеда я выхожу во двор и попадаю на тренировку Кейрона.
Не на обычную солдатскую. На его.
Он стоит в центре площадки с тренировочным мечом. Без доспеха, в тёмной рубахе, рукава закатаны. Волосы собраны в тугой узел на затылке. Напротив него трое мужчин. Все крупные. Все вооружены деревянными мечами.
Я собираюсь пройти мимо.
Не прохожу.
Первый атакует справа. Кейрон уходит с линии так легко, будто его тело весит вдвое меньше, чем на самом деле. Меч в его руке описывает короткую дугу – удар по запястью, второй в плечо. Солдат отступает. Второй заходит слева. Кейрон разворачивается, не спеша, почти лениво. Дерево бьёт о дерево. Звук сухой, резкий. Третий пытается зайти со спины.
Кейрон будто знал заранее.
Движение – и третий уже на коленях, меч у горла. Тренировочный, но я всё равно чувствую, как у меня холодеют пальцы.
Он не красивый в движении. Красивое – слово из другого набора, слишком мягкое. Он точный. Собранный. В нём нет лишнего. Даже злости нет. Только знание: сюда шаг, сюда удар, здесь человек падает.
Я смотрю дольше, чем нужно.
Он замечает.
Не останавливается. Только взгляд скользит ко мне на долю секунды и возвращается к противникам. Но мне становится так, будто меня застали за чем-то личным.
Я ухожу.
Почти сразу.
Очень достойно. Если не считать того, что задеваю плечом стойку с копьями, и одно копьё падает с громким стуком.
За спиной кто-то кашляет. Кажется, Борас.
Я не оборачиваюсь.
Письмо от Тайгара приходит на восьмой день после моего первого серьёзного исцеления.
Гонец въезжает в форт ближе к вечеру. Лошадь в мыле, плащ в дорожной пыли, на груди знак, который я уже видела на документах Кейрона: три пересечённые линии в круге. Командование. Главный город. Власть, которая находится далеко, но умеет доставать руками.
Я вижу всё из лазарета. Мы с Гором перебираем бинты. Вернее, я перебираю, а он делает вид, что ему не нравится, хотя уже сам складывает чистые отдельно от грязных.
Кейрон выходит во двор.
Гонец спешивается, отдаёт тубус.
Кейрон ломает печать.
Читает.
Я ещё плохо знаю его лицо, но некоторые вещи уже различаю. Когда он раздражён – у него чуть двигается левая бровь. Когда устал – опускаются плечи, совсем немного. Когда сердится – лицо становится пустым.
Сейчас оно становится пустым.
– Что там? – спрашиваю Гора.
– Не твоё.
– Спасибо за ясность.
Гор вздыхает.
– Тайгар.
Имя я слышала. Борас произносил его осторожно. Мирра – с таким выражением, будто пробует горькую траву.
– Кто Тайгар?
Гор смотрит на меня, оценивает мой словарь, потом говорит:
– Большой командир. Вся война. Все солдаты. Очень большой.
– Тут все большие.
– Он больше.
Замечательно.
Вечером Борас приходит ко мне сам.
У него нет обычной ухмылки. Это сразу плохо.
Мы садимся на ступени у стены, там, где ветер не такой сильный. Небо темнеет, обе луны ещё бледные, как плохо отмытые тарелки. Внизу у конюшни кто-то ругает лошадь. Лошадь отвечает фырканьем.
– Тайгар хочет Лину, – говорит Борас.
Я сжимаю пальцы.
– Что значит хочет?
Он морщится, ищет слова.
– Главный город. Армия. Много раненых. Лина лечит.
– Я и здесь лечу.
– Там много.
– Меня спросили?
Борас молчит.
Вот и ответ.
Холодная злость приходит без шума. Внутри всё становится очень ровным.
– Я не инструмент, – говорю я.
Борас не знает этого слова.
Я показываю на тренировочный меч у стены. Потом на себя. Качаю головой.
– Не меч. Не вещь. Я – человек.
Он отвечает быстрым движением головы.
– Знаю. Кейрон знает.
– А Тайгар?
Борас смотрит в сторону командирской башни.
– Тайгар знает войну.
Фраза простая. Страшная.
В кабинете Кейрона горит свет.
Я вижу его силуэт в окне. Он стоит над столом, читает письмо снова. Потом садится. Берёт перо.
Мне хочется пойти туда. Потребовать объяснений. Сказать, что никто никуда меня не повезёт. Что я сама решаю, кому помогать, где жить, когда возвращаться, как дышать.
Но я не знаю достаточно слов.
Это унижает сильнее, чем высокий стул.
Поэтому я возвращаюсь в комнату, открываю блокнот и начинаю писать лорнские фразы.
Я хочу.
Я не хочу.
Я решаю.
Я остаюсь.
Я иду домой.
Дом.
Утром Борас проверяет произношение. Исправляет три раза, смеётся только один. Прогресс у всех.
Вечером я произношу свою первую длинную фразу.
Мы стоим во дворе: я, Борас и Кейрон. Кейрон только что закончил разговор с гонцом. Гонец уедет на рассвете. Письмо уже запечатано. Я не знаю, что в нём.
Сердце стучит так громко, что мешает говорить.
– Я хочу, – начинаю я.
Кейрон ловит каждое моё движение.
– Я хочу остаться здесь. Пока не найду дорогу домой.
Фраза выходит медленно. С ошибками. С акцентом, от которого, наверное, у Мирры бы заболели зубы. Но выходит.
Борас переводит быстро, хотя Кейрон, кажется, и так понял большую часть.
Кейрон не отвечает сразу.
Он может сказать, что это невозможно. Что приказ Тайгара важнее. Что я не понимаю, как устроен этот мир. Что безопасность, война, долг, командование.
Он ничего этого не говорит.
Кивает.
Один раз.
Коротко.
И я понимаю: в письме Тайгару уже написано то же самое.
Я остаюсь.
Пока.
ГЛАВА 7. ЛЕГЕНДА О МАЛЫХ ПОСЛАННИКАХ
Мирра ставит передо мной чашку с чем-то зелёным и говорит:
– Пей. У тебя лицо, как у рыбы, которую забыли в ведре.
Я понимаю почти всё. Это должно радовать. Вместо этого я смотрю на чашку и думаю, что в моём старом мире пациент с таким цветом жидкости в стакане уже вызывал бы вопросы. Запах у напитка травяной, горький, с тонкой сладостью на краю. В чашке плавает маленький чёрный лист. Или жук. Я решаю считать его листом. В этом мире многие вещи требуют вежливого самообмана.
– Спасибо, – говорю я.
Мирра хмыкает и садится напротив.
Её дом низкий только для местных. Для меня потолок всё равно где-то далеко, под тёмными балками, на которых сушатся пучки трав, полоски коры, связки корешков, похожих на высохшие пальцы. У окна стоит круглый стол. Ножка у него подложена плоским камнем, потому что стол качается. Мирра, кажется, не замечает. На полке у очага лежит клубок синей шерсти, весь в пепле с одной стороны.
Кейрон остался снаружи.
Он сказал, что проверит седло. Седло он проверяет уже двадцать минут. Даже я, человек из мира машин, понимаю, что седло не требует такого вдумчивого внимания. На самом деле он даёт нам поговорить. Или не хочет слушать, как Мирра произносит слова, которые в этом доме звучат слишком свободно: посланница, война, дар, выбор.
Я держу чашку двумя руками. Она всё равно велика, но уже не пугает. Я привыкла к тому, что в Лорне даже бытовые вещи пытаются поставить меня на место. Стол высокий. Дверная ручка на уровне плеча. Ковш как каска. Мир – как постоянное напоминание: ты не рассчитана на это.
А потом я кладу ладони на сломанную кость, и мир замолкает.
– Сегодня, – говорит Мирра, – ты узнаешь, почему тебя зовут малой.
– Я знаю, почему меня зовут малой.
– Нет. Ты знаешь про рост. Это мало.
Она улыбается, и морщины у её глаз собираются в жёсткие лучи. У Мирры лицо женщины, которая много раз видела смерть вблизи и ни разу не решила, что смерть умнее её. Волосы седые, заплетены в толстую косу. На правом запястье тонкий медный браслет, потемневший от времени. Когда она двигает рукой, он звякает о край стола.
– Три сотни лет назад, – начинает она, – у водопада Аурис нашли человека. Мужчину. Малого. Ростом примерно как ты. Может, чуть выше. Имя его было Арон.
Она произносит имя осторожно. Не торжественно, а так, как называют больного, который спит в соседней комнате: тише, чтобы не потревожить.
Я отпиваю. Трава дерёт горло. Кажется, лист всё-таки был жуком.
– Он тоже пришёл из моего мира?
– Из-за воды.
– Это не ответ.
– Лучший, который у меня есть.
Мирра тянется к полке и достаёт тонкую деревянную дощечку. На ней вырезан водопад: две линии, расходящиеся вниз, и маленькая фигурка рядом. Фигурка настолько маленькая по сравнению с горами, что выглядит ошибкой резчика. Кто-то когда-то вырезал её остриём ножа, не очень аккуратно. Линия руки у фигурки уходит в сторону, словно человек что-то отдаёт.
– Тогда была Чума Серых Лёгких, – говорит Мирра. – Люди кашляли кровью и умирали за три дня. В деревнях не хватало тех, кто мог копать могилы. Солдаты жгли дома вместе с больными, чтобы болезнь не шла дальше. Не помогало. Огонь тоже уставал.
Я невольно сжимаю чашку.
Болезнь. Эпидемия. Изоляция. Паника. Не мистическая древняя беда, а понятная, мерзкая, медицинская. Я почти вижу: серая кожа, дыхание с хрипом, кровянистая пена у губ, люди, которые уже не спрашивают, выживут ли, а только ждут, сколько ещё продержатся.
– Арон лечил? – спрашиваю я.
– Да. Руки светились мягко, как твои. Только у него свет был почти белый. Он не знал нашего языка. Его сначала приняли за ребёнка гор. Потом – за вестника богов. Потом – за обманщика, потому что люди так устроены: если чудо не подчиняется, его хотят наказать.
– Его наказали?
– Пытались.
Мирра кладёт дощечку между нами.
– Он выжил?
– Долго. Достаточно долго, чтобы остановить Чуму. Недостаточно, чтобы остаться.
Я провожу пальцем по краю чашки.
– Он ушёл обратно.
– Да. Через водопад. Говорят, вода открылась для него сама. Он вошёл и исчез. Перед уходом сказал, что когда беда снова станет больше человеческой гордости, придёт другой малый.
Я смеюсь. Сухо, некрасиво. Смех цепляется за горло.
– Удобное пророчество.
Мирра не сердится.
– Удобное для кого?
– Для тех, кому нужен кто-то вроде меня.
– Верно.
Она не спорит. От этого труднее злиться.
Я ставлю чашку на стол. Она глухо стукает о дерево.
– Ты хочешь, чтобы я воевала?
Слова выходят ровнее, чем внутри. За последние недели я научилась говорить по-лорнски на уровне упрямого ребёнка: коротко, прямо, без изящества. Иногда это даже полезно. Меньше шансов спрятаться за вежливостью.
Мирра изучает меня без спешки.
– Я хочу, чтобы ты жила.
– Все так говорят, когда хотят, чтобы человек сделал что-то опасное.
– Да.
Она пододвигает ко мне тарелку с сухими лепёшками. Они тонкие, с тёмными семечками. Я беру одну, потому что руки надо чем-то занять. Лепёшка ломается не там, где я ждала, и крошки падают на платье.
– Послушай меня, Ангелина Соколова. Легенды часто используют как верёвку. Накидывают на шею и ведут, куда нужно. Это правда. Но легенда не становится ложью только потому, что кто-то хочет сделать из неё повод.
Я жую и молчу.
За окном фыркает лошадь. Потом слышится низкий голос Кейрона. Он говорит с кем-то из деревенских, коротко, спокойно. В его голосе нет раздражения. Странно, как быстро я начала узнавать оттенки человека, который по-прежнему говорит меньше всех.
– Я не посланница, – говорю я.
– Хорошо.
– Я фельдшер.
– Это кто?
– Человек, который приезжает, когда кому-то очень плохо. Не врач. Почти врач. Иногда успевает. Иногда нет.
Мирра медленно принимает это, будто наконец нашла недостающий кусок.
– Значит, слово другое. Суть похожая.
– Суть в том, что я не святая.
– Это я вижу.
– Спасибо.
– Пожалуйста.
Мы смотрим друг на друга, и я вдруг улыбаюсь. Усталость застряла в костях после вчерашнего лазарета, язык болит от чужих слов, в голове всё ещё письмо Тайгара, которого я не видела, но уже ненавижу. И всё же здесь, в доме женщины с кривым столом и чаем подозрительного состава, мне чуть легче дышать.
Мирра встаёт.
– Пойдём.
– Куда?
– Учиться не умирать от чужой боли.
Отличный план на утро.
За домом у неё огород, если это можно так назвать. Для меня это маленькая ферма с грядками по пояс, широкими листьями, влажной землёй и каменной чашей, в которой плавают белые цветы. На заборе сушится мужская рубаха. Она такая большая, что могла бы быть тентом. Один рукав зацепился за гвоздь и болтается отдельно, как сдавшийся флаг.
Кейрон стоит у калитки. Он поворачивается, когда мы выходим. На нём тёмная походная куртка, волосы убраны в узел. У бедра меч. В руке повод Пегашки – так я уже про себя назвала спокойную кобылу, которую мне подыскали для учебных выездов. На самом деле её зовут как-то вроде Суренны, но Пегашка понятнее. Ей всё равно, она отзывается на морковь.
– Мы ненадолго, – говорит Мирра.
Кейрон коротко склоняет голову.
– Я подожду.
Его внимание возвращается ко мне. Проверяет, жива ли. Мне хочется сказать, что я не стеклянная. Потом вспоминаю, как вчера упала после лечения солдата, и решаю, что стекло хотя бы иногда держится лучше.
Мирра ведёт меня к каменной чаше.
– Дар лечит плоть, – говорит она. – Кость. Кровь. Лихорадку. Это ты уже видела.
Мне хватает короткого движения головы.
– Но есть боль без крови.
Она кладёт ладонь себе на грудь. Медный браслет скользит к локтю.
– Страх. Горе. Стыд. Тоска. Иногда дар слышит и это. Иногда хочет исправить. Нельзя.
– Почему?
– Потому что человек не сломанная чашка. Нельзя просто склеить и радоваться.
Под её пристальным вниманием у меня под кожей становится холодно.
– И потому что дар никогда не берёт из воздуха. Запомни это сейчас, пока не поздно. Простую рану он берёт усталостью. Глубокую – болью. Чужую душу – памятью. Иногда мелкой: запахом дома, словом из детства, лицом человека, которого любила. Иногда большой. А если лечишь против воли – дар идёт криво. Может сжечь, может оставить внутри пустоту.
Я медленно убираю пальцы с чашки.
– Ты говоришь так, будто это уже случалось.
– Случалось. Арон под конец не помнил имени своей матери. Всё ещё лечил. Всё ещё улыбался детям. Но имени не помнил.
У калитки Пегашка тихо фыркает, и этот обычный звук почему-то пугает сильнее легенды.
– Почему ты не сказала раньше?
– Потому что раньше ты лечила пальцы и лошадей. Теперь ты начнёшь лечить войну.
Я смотрю на её руку.
– А помочь можно?
– Иногда. Если умеешь не утонуть.
Она произносит последнее слово так, что я вспоминаю водопад. Тёплую плотную воду. Свет внутри. Три секунды падения и белизну, в которой у меня будто вынули из груди старое сердце и положили другое, неподходящее по размеру.
– Как?
– Сначала учишься слышать. Потом – закрываться.
– Это звучит наоборот.
– Многие полезные вещи звучат наоборот.
Она берёт мою руку. Её ладонь широкая, сухая, шершавая от трав и работы. Моя в её руке выглядит детской. Я уже почти перестала раздражаться от этого. Почти.
– Положи сюда.
Она кладёт мою ладонь себе на грудь, прямо над сердцем.
Я дёргаюсь.
– Мирра…
– Слушай.
– Я не умею.
– Умеешь. Ты просто думаешь, что умение должно выглядеть красиво.
Это нечестно. И слишком точно.
Я закрываю глаза.
Сначала ничего. Только тепло её тела через плотную ткань. Медленное дыхание. Где-то рядом звякает упряжь Пегашки. Кейрон что-то говорит лошади. Лошадь отвечает вздохом. В траве шуршит мелкая живность. Я думаю о том, что в Екатеринбурге сейчас, возможно, дождь, грязь у подъезда и мама покупает кефир в магазине у дома. Мысль приходит ни к чему. Только приходит.
Потом под моей ладонью раскрывается тишина.
В ней есть звук. Очень дальний. Как если приложить ухо к двери и услышать, что за ней кто-то плачет, но не хотеть подслушивать.
Я вижу не картинку. Скорее чувствую: пустой угол комнаты. Низкая кровать. Детская чашка с трещиной. Сухая злость, давно остывшая, но не выброшенная. И дорога. Долгая, чужая дорога на восток.
Я открываю глаза.
Мирра задерживает взгляд так, будто впервые видит не легенду, а меня.
– Ты потеряла кого-то, – говорю я.
Голос у меня чужой.
– Недавно. Нет… не умер. Ушёл. Ты злишься. Но больше – ждёшь.
Лицо Мирры не меняется. Только пальцы на моей руке сжимаются сильнее.
– Сын, – говорит она.
Я не нахожу ответа.
– Три года назад ушёл к оркам. Сказал, что не будет воевать за воду, которой хватит всем, если перестать считать её честью. Глупый мальчишка. Ему было двадцать семь. Уже мужчина, а всё равно мальчишка. Я не знаю, жив ли.
Я должна сказать: не знаю. Так правильно. Так безопасно. Так честно.
Но дар уже поднялся в груди, тихий, розоватый, тёплый. Он тянется не к её боли, а к той тонкой нити, что уходит куда-то далеко. Через горы. Через сухую землю. Через тёмные палатки, чужой язык, дым над кострами.