
Она грубая, тяжёлая, из тёмного дерева, с двумя поперечными перекладинами. По бокам Борас вырезал узоры. Неровные, местами кривые, но явно старательные.
– Ты это сам сделал?
Он расправляет плечи.
– Сам.
– Спасибо.
Борас сияет.
Я ставлю ступеньку у кровати, пробую забраться. Работает. Больше не нужно карабкаться на простыни, как диверсант на крепостную стену.
– Работает.
– Хорошо. – Он показывает на стол. – Завтра ещё. Для стола.
– Ещё одну ступеньку?
– Ступеньку, – повторяет он с удовольствием, явно запоминая новое слово.
Быт, как выяснилось, побеждает панику лучше любых разговоров.
Если у тебя есть ступенька к кровати, маленькая кружка, два комплекта одежды и место за столом, мир уже не совсем чужой. Он всё ещё опасный, огромный и говорит на языке, где одно неправильное ударение может, наверное, превратить «спасибо» в «ослиная печень». Но у тебя есть ступенька.
На следующий день у меня появляется подставка к столу.
Потом маленькая полка для вещей.
Потом крючок у двери на моей высоте.
Крючок становится событием.
Я нахожу его вечером, когда возвращаюсь из лазарета, где мы с Гором спорили о том, можно ли промывать раны кипячёной водой без травяной настойки. Гор считал, что без настойки вода бесполезна. Я считала, что грязная тряпка под видом настойки ещё хуже. Мы оба плохо знали язык друг друга, поэтому спор выглядел как агрессивная пантомима с тазом.
У двери моей комнаты – новый крючок. Маленький, железный, вбитый в стену примерно на уровне моего плеча. На нём висит мой плащ.
Я стою и смотрю.
Казалось бы, крючок.
Обычный железный крючок.
Но до этого плащ приходилось бросать на стул, потому что все остальные крючья были где-то под потолком. Кто-то заметил. Кто-то взял молоток, гвозди, железку и потратил пять минут жизни на то, чтобы мне было удобнее.
Я трогаю крючок пальцем.
Он держится крепко.
– Господи, крючок, – говорю сама себе.
Но голос садится.
В столовой у меня идёт отдельная война с поваром.
Повара зовут Руг. Имя честное. Руг высокий, круглый, с руками как окорока и лицом человека, который может накормить армию, а потом этим же котлом пришибить врага. Первые дни он выдавал мне порции, от которых можно было прокормить студенческую общагу.
Я пыталась объяснить, что столько не съем.
Он обижался.
– Не нравится? – спрашивал он, хмурясь на свою кашу.
– Нравится. Много.
– Много – хорошо.
– Не когда после этого не встанешь.
Борас переводил, как умел. Получалось хуже.
– Лина говорит: от еды можно умереть.
Руг багровел.
Пришлось действовать наглядно. Я взяла пустую миску, насыпала туда столько каши, сколько могла съесть, потом показала на себя. Потом на его порцию. Потом изобразила, как лопаюсь. Дворец драматического искусства потерял в моём лице великую актрису.
Руг смотрел долго.
Потом забрал миску.
На следующий день поставил передо мной маленькую тарелку. По местным меркам – блюдце. На ней лежали каша, кусок жареного мяса, три ягоды и крошечная веточка зелени для красоты. Каша была выложена аккуратной горкой.
Я посмотрела на Руга.
Он сделал вид, что ему всё равно.
– Так лучше? – спросил он грубо.
Я взяла ложку, попробовала и кивнула.
– Намного.
Он отвернулся, но я увидела, как у него дрогнули усы.
Теперь каждое утро у меня отдельная тарелка. Иногда с ягодами. Иногда с тонким ломтиком хлеба, намазанным чем-то вроде творога. Один раз Руг вырезал из моркови маленькую звезду. Все сделали вид, что не заметили. Я тоже. Съела первой.
Одежда даётся хуже.
Мои туристические шорты и футболка высохли, но в них я выгляжу так, будто сбежала из очень далёкой психиатрической лечебницы. Местная рубаха удобная, но огромная, и я постоянно наступаю на подол. Мирра присылает ткань через мальчика из деревни. Серо-зелёную, плотную, пахнущую травами. Вместе с тканью – выкройка.
Выкройка нарисована углём на пергаменте. Я смотрю на неё десять минут и понимаю, что Мирра переоценивает мои таланты.
Шить я умею примерно на уровне «пришить пуговицу и не зашить себе палец». Но выбора нет.
Вечером сажусь у окна, раскладываю ткань на полу, потому что стол слишком высок, и начинаю резать. Ножницы местные, тяжёлые, неудобные. Линии выходят криво. Я ошибаюсь с рукавом, потом с боковым швом, потом случайно пришиваю одну завязку с внутренней стороны.
Борас заглядывает в комнату.
– Что это?
– Пытаюсь шить.
Он смотрит на то, что лежит у меня на коленях.
– Красиво.
– Врёшь.
– Да, – признаётся он и показывает большой палец.
Я бросаю в него клубок ниток.
Он ловит, счастливый.
К полуночи получается нечто среднее между платьем, туникой и мешком для картошки. Зато оно моё. По размеру почти. На левом боку шов идёт волной. Подол короче спереди, чем сзади. Рукава разные.
Утром я надеваю это и выхожу во двор.
Первым меня видит Борас.
Он открывает рот. Закрывает. Видимо, выбирает между честностью и жизнью.
– Нормально, – говорит наконец.
– Ты сейчас очень дорожишь жизнью.
– Да, – соглашается он.
Кейрон проходит мимо с двумя солдатами. Останавливается на полшага. Смотрит на моё новое одеяние. Лицо непроницаемое.
Я жду.
Если он скажет что-то вроде «криво», я толкну его. Он не заметит, но морально мне станет легче.
Кейрон произносит:
– Удобно?
Я моргаю.
– Удобно.
– Тогда носи.
И идёт дальше.
У Бораса вид человека, который хочет что-то сказать про «хорошо», но ценит свои зубы.
Распорядок появляется сам.
Утром язык. Борас и ещё двое солдат садятся со мной во дворе. Они называют предметы, я повторяю. Потом я называю предметы по-русски, и они повторяют. Это уже не обучение, а цирк. Особенно когда Руг проходит мимо и вся группа хором кричит ему:
– Кастрюля!
Руг останавливается, смотрит на нас и уходит с достоинством человека, который видел в жизни войны, голод и теперь вот это.
Днём я помогаю Гору в лазарете. Он больше не гонит меня, но ворчит постоянно.
– Гор, инструменты кипятим, – говорю я в очередной раз.
– Я их настойкой промыл.
– И всё равно кипятим.
– Зачем?
– Потому что кипяток хотя бы не пахнет козой.
Эту фразу я говорю по-русски, потому что не знаю слова «коза». Гор всё равно подозревает оскорбление и щурится.
Раз в два дня Кейрон отправляет меня к Мирре. Иногда везёт сам, иногда поручает это Борасу. С Миррой мы учимся видеть повреждения. Она приносит мне то сломанную ветку, то больную курицу, то старого мужчину с воспалённым коленом. Я всё ещё не понимаю, где проходит граница между медициной и магией. Мирра говорит, что границы нет.
– Дар лечит. Но каждый раз что-то тратит.
– Что именно?
Она изучает меня долго и слишком внимательно.
– Сначала силы. Иногда память. Дальше я бы на твоём месте не проверяла.
Отлично. Очень успокаивает.
Вечерами я сижу одна.
Пишу в блокнот всё, что помню. Лорнские слова. Имена. Примерную карту. Водопад. Форт. Деревня Кора. Описание магии. Если я вернусь домой, нужно будет доказать самой себе, что не сошла с ума. Хотя текст в блокноте вряд ли поможет. Скорее наоборот.
Мысль о маме иногда перехватывает дыхание.
Не образно. Физически. Сижу, пишу «Мирра – знахарка, грубая, добрая, знает о посланниках», и вдруг представляю маму у телефона. Как она звонит мне первый раз. Второй. Десятый. Как пишет Лене. Как злится, потом пугается, потом звонит в полицию или спасателям в горах. У мамы есть привычка закусывать губу, когда она волнуется. У неё там всегда маленькая трещинка зимой.
Я встаю, хожу по комнате, потом снова сажусь.
Нужно вернуться.
Но как?
Водопад. Мирра. Кейрон. Старые слова. Дар.
Пока ответов нет.
Однажды после обеда я выхожу во двор и попадаю на тренировку Кейрона.
Не на обычную солдатскую. На его собственную.
Он стоит в центре площадки с тренировочным мечом. Без доспеха, в тёмной рубахе, рукава закатаны. Волосы собраны в тугой узел на затылке. Напротив него трое мужчин. Все крупные. Все вооружены деревянными мечами.
Я собираюсь пройти мимо.
Не прохожу.
Первый атакует справа. Кейрон уходит с линии так легко, будто его тело весит вдвое меньше, чем на самом деле. Меч в его руке описывает короткую дугу – удар по запястью, второй в плечо. Солдат отступает. Второй заходит слева. Кейрон разворачивается, не спеша, почти лениво. Дерево бьёт о дерево. Звук сухой, резкий. Третий пытается зайти со спины.
Похоже, Кейрон знал заранее.
Движение – и третий уже на коленях, меч у горла. Тренировочный, но я всё равно чувствую, как у меня холодеют пальцы.
Он не красив в движении. Красивое – слово из другого набора, слишком мягкое. Он точный. Собранный. В нём нет лишнего. Даже злости нет. Только знание: сюда шаг, сюда удар, здесь человек падает.
Я засматриваюсь.
Он замечает.
Он не останавливается. Только на долю секунды смотрит в мою сторону и снова возвращается к противникам. И мне вдруг неловко: я слишком внимательно за ним слежу.
Я ухожу.
Почти сразу.
Очень достойно. Если не считать того, что задеваю плечом стойку с копьями, и одно копьё падает с громким стуком.
За спиной кто-то кашляет. Кажется, Борас.
Я не оборачиваюсь.
Письмо от Тайгара приходит на восьмой день после моего первого серьёзного исцеления.
Гонец въезжает в форт ближе к вечеру. Лошадь в мыле, плащ в дорожной пыли, на груди знак, который я уже видела на документах Кейрона: три пересечённые линии в круге. Командование. Главный город. Власть, которая находится далеко, но умеет дотянуться.
Я вижу всё из лазарета. Мы с Гором перебираем бинты. Вернее, я перебираю, а он делает вид, что ему не нравится, хотя уже сам складывает чистые отдельно от грязных.
Кейрон выходит во двор.
Гонец спешивается, отдаёт тубус.
Кейрон ломает печать.
Читает.
Я ещё плохо знаю его лицо, но некоторые вещи уже различаю. Когда он раздражён – у него чуть двигается левая бровь. Когда устал – опускаются плечи, совсем немного. Когда сердится – лицо становится пустым.
Сейчас оно становится пустым.
– Что там? – спрашиваю Гора.
– Не твоё дело.
– Очень содержательно.
Гор вздыхает.
– От Тайгара.
Имя я слышала. Борас произносил его осторожно. Мирра – с таким выражением, будто пробует горькую траву.
– Кто это?
Гор смотрит на меня, оценивает мой словарь, потом говорит:
– Главный над армией. Командует всеми. Очень большой.
– Тут все большие.
– Он больше.
Замечательно.
Вечером Борас приходит ко мне сам.
У него нет обычной ухмылки. Это сразу плохо.
Мы садимся на ступени у стены, там, где ветер не такой сильный. Небо темнеет, обе луны ещё бледные, как плохо отмытые тарелки. Внизу у конюшни кто-то ругает лошадь. Лошадь отвечает фырканьем.
– Тайгар хочет забрать тебя, – говорит Борас.
Я сжимаю пальцы.
– Куда забрать?
Он морщится, ищет слова.
– В главный город. Там армия. Раненых много. Ты лечишь.
– И что, я должна просто поехать?
– Он так думает.
– А меня спросить?
Борас молчит.
Вот и ответ.
Злость приходит тихо. Я вдруг успокаиваюсь.
– Я не инструмент.
Борас не знает этого слова.
Я показываю на тренировочный меч у стены. Потом на себя. Качаю головой.
– Не меч. Не вещь. Я сама решаю.
Он отвечает быстрым движением головы.
– Знаю. Кейрон тоже знает.
– А Тайгар?
Борас смотрит в сторону командирской башни.
– Тайгар привык решать за армию.
Фраза простая. Страшная.
В кабинете Кейрона горит свет.
Я вижу его силуэт в окне. Он стоит над столом, читает письмо снова. Потом садится. Берёт перо.
Мне хочется пойти туда. Потребовать объяснений. Сказать, что никто никуда меня не повезёт. Что я сама решаю, кому помогать, где жить, когда возвращаться, как дышать.
Но я не знаю достаточно слов.
Это унижает сильнее, чем высокий стул.
Поэтому я возвращаюсь в комнату, открываю блокнот и начинаю писать лорнские фразы.
Я хочу.
Я не хочу.
Я решаю.
Я остаюсь.
Я иду домой.
Дом.
Утром Борас проверяет произношение. Исправляет три раза, смеётся только один. Прогресс у всех.
Вечером я произношу свою первую длинную фразу.
Мы стоим во дворе: я, Борас и Кейрон. Кейрон только что закончил разговор с гонцом. Гонец уедет на рассвете. Письмо уже запечатано. Я не знаю, что в нём.
Сердце стучит так громко, что мешает говорить.
– Я хочу… – начинаю я и сбиваюсь.
Кейрон ловит каждое моё движение.
– Нет. Я остаюсь здесь. Пока не найду дорогу домой.
Фраза выходит медленно. С ошибками. С акцентом, от которого, наверное, у Мирры бы заболели зубы. Но выходит.
Борас переводит быстро, хотя Кейрон, кажется, и так понял большую часть.
Кейрон не отвечает сразу.
Он может сказать, что это невозможно. Что приказ Тайгара важнее. Что я не понимаю, как устроен этот мир. Что безопасность, война, долг, командование.
Он ничего этого не говорит.
Кивает.
Один раз.
Коротко.
И я понимаю: в письме Тайгару уже написано то же самое.
Я остаюсь.
Пока.
ГЛАВА 7. ЛЕГЕНДА О МАЛЫХ ПОСЛАННИКАХ
Мирра ставит передо мной чашку с чем-то зелёным и говорит:
– Пей. Ты серая.
Я понимаю почти всё. Это должно радовать. Вместо этого я смотрю на чашку и думаю, что в моём старом мире пациент с таким цветом жидкости в стакане уже вызывал бы вопросы. Запах у напитка травяной, горький, с тонкой сладостью на краю. В чашке плавает маленький чёрный лист. Или жук. Я решаю считать его листом. В этом мире многие вещи требуют вежливого самообмана.
– И тебе доброе утро.
Мирра хмыкает и садится напротив.
Её дом низкий только для местных. Для меня потолок всё равно где-то далеко, под тёмными балками, на которых сушатся пучки трав, полоски коры, связки корешков, похожих на высохшие пальцы. У окна стоит круглый стол. Ножка у него подложена плоским камнем, потому что стол качается. Мирра, кажется, не замечает. На полке у очага лежит клубок синей шерсти, весь в пепле с одной стороны.
Кейрон остался снаружи.
Он сказал, что проверит седло. Седло он проверяет уже двадцать минут. Даже я, человек из мира машин, понимаю, что седло не требует такого вдумчивого внимания. На самом деле он даёт нам поговорить. Или не хочет слушать, как Мирра произносит слова, которые в этом доме звучат слишком свободно: посланница, война, дар, выбор.
Я держу чашку двумя руками. Она всё равно велика, но уже не пугает. Я привыкла к тому, что в Лорне даже бытовые вещи пытаются поставить меня на место. Стол высокий. Дверная ручка на уровне плеча. Ковш как каска. Мир – как постоянное напоминание: ты не рассчитана на это.
А потом я кладу ладони на сломанную кость, и мир замолкает.
– Сегодня разберёмся, почему вас называют малыми.
– Из-за роста. Я уже догадалась.
– Нет. Рост – самое простое.
Она улыбается, и морщины у её глаз собираются в жёсткие лучи. У Мирры лицо женщины, которая много раз видела смерть вблизи и ни разу не решила, что смерть умнее её. Волосы седые, заплетены в толстую косу. На правом запястье тонкий медный браслет, потемневший от времени. Когда она двигает рукой, он звякает о край стола.
– Триста лет назад у Ауриса нашли мужчину. Такого же маленького, как ты. Может, чуть выше. Звали Арон.
Она произносит имя осторожно. Не торжественно, а так, как называют больного, который спит в соседней комнате: тише, чтобы не потревожить.
Я отпиваю. Трава дерёт горло. Кажется, лист всё-таки был жуком.
– Он был из моего мира?
– Пришёл через воду.
– Я спросила не это.
– Другого ответа нет.
Мирра тянется к полке и достаёт тонкую деревянную дощечку. На ней вырезан водопад: две линии, расходящиеся вниз, и маленькая фигурка рядом. Фигурка настолько маленькая по сравнению с горами, что выглядит ошибкой резчика. Кто-то когда-то вырезал её остриём ножа, не очень аккуратно. Линия руки у фигурки уходит в сторону, словно человек что-то отдаёт.
– Тогда шла Чума Серых Лёгких. Люди кашляли кровью, а через три дня умирали. В некоторых деревнях уже некому было хоронить. Дома с больными жгли. Не помогло.
Я невольно сжимаю чашку.
Болезнь. Эпидемия. Изоляция. Паника. Не мистическая древняя беда, а понятная, мерзкая, медицинская. Я почти вижу: серая кожа, дыхание с хрипом, кровянистая пена у губ, люди, которые уже не спрашивают, выживут ли, а только ждут, сколько ещё продержатся.
– И Арон лечил их?
– Лечил. Свет был белый. Языка он не знал. Сначала его приняли за ребёнка гор, потом за посланника богов. А потом решили, что им можно командовать.
– И что?
– Попытались заставить. Не вышло.
Мирра кладёт дощечку между нами.
– Его не убили?
– Нет. Он прожил достаточно, чтобы остановить Чуму. Но здесь не остался.
Я провожу пальцем по краю чашки.
– Вернулся через Аурис?
– Да. Говорят, водопад открылся для него сам.
Мирра переворачивает деревянную дощечку. На обратной стороне почти стёрлись два знака: лист с тремя насечками и тёмная волнистая черта.
– А эти знаки?
– Старый счёт времени. Первый золотой лист. Чёрная вода после зимы.
– Значит, прохода два?
– Значит, я не знаю.
– Отлично.
– Точно известно только про осенний. Про зимний спорят. Одни говорят, вода лишь показывает дорогу. Другие – что проход всё-таки открывается, но берёт дороже. Я не знаю никого, кто прошёл через него туда и обратно.
Я снова смотрю на два знака.
– Но зимний проход может быть настоящим?
– Может. А может, триста лет все повторяют чужую ошибку.
Она забирает дощечку.
– Перед уходом Арон сказал, что после него придёт ещё один малый. Когда людям снова станет хуже от собственной упрямости, чем от самой беды.
Я смеюсь. Сухо, некрасиво. Смех цепляется за горло.
– Очень кстати.
Мирра не сердится.
– Кому?
– Всем, кто захочет решить за меня.
– Вот с этим не спорю.
Она не спорит. От этого труднее злиться.
Я ставлю чашку на стол. Она глухо стукает о дерево.
– Ты хочешь, чтобы я пошла на войну?
Слова выходят ровнее, чем внутри. За последние недели я научилась говорить по-лорнски на уровне упрямого ребёнка: коротко, прямо, без изящества. Иногда это даже полезно. Меньше шансов спрятаться за вежливостью.
Мирра изучает меня без спешки.
– Я хочу, чтобы ты осталась жива. Что делать дальше – решай сама.
– Обычно после таких слов просят сделать что-нибудь опасное.
– Обычно.
Она пододвигает ко мне тарелку с сухими лепёшками. Они тонкие, с тёмными семечками. Я беру одну, потому что руки надо чем-то занять. Лепёшка ломается не там, где я ждала, и крошки падают на платье.
– Слушай. Легендой удобно давить: «так предсказано – значит, ты должна». Услышишь такое – сначала спроси, кому это выгодно. Но старые записи от этого не исчезнут.
Я жую и молчу.
За окном фыркает лошадь. Потом слышится низкий голос Кейрона. Он говорит с кем-то из деревенских, коротко, спокойно. В его голосе нет раздражения. Странно, как быстро я начала узнавать оттенки человека, который по-прежнему говорит меньше всех.
– Я не посланница.
– И не будь.
– Я фельдшер.
– Это ещё что?
– Не врач. Но если человеку плохо, первой часто приезжаю я. Останавливаю кровь, ставлю уколы, решаю, дотянет ли он до больницы.
Мирра медленно принимает это, будто наконец нашла недостающий кусок.
– Понятно. Название другое.
– И никакая я не святая.
– Это я уже заметила.
– Очень приятно.
– Не за что.
Мы смотрим друг на друга, и я вдруг улыбаюсь. Усталость застряла в костях после вчерашнего лазарета, язык болит от чужих слов, в голове всё ещё письмо Тайгара, которого я не видела, но уже ненавижу. И всё же здесь, в доме женщины с кривым столом и чаем подозрительного состава, мне чуть легче дышать.
Мирра встаёт.
– Пойдём.
– Куда теперь?
– Учиться вовремя останавливаться.
Отличный план на утро.
За домом у неё огород, если это можно так назвать. Для меня это маленькая ферма с грядками по пояс, широкими листьями, влажной землёй и каменной чашей, в которой плавают белые цветы. На заборе сушится мужская рубаха. Она такая большая, что могла бы быть тентом. Один рукав зацепился за гвоздь и болтается отдельно, как сдавшийся флаг.
Кейрон стоит у калитки. Он поворачивается, когда мы выходим. На нём тёмная походная куртка, волосы убраны в узел. У бедра меч. В руке повод Пегашки – так я уже про себя назвала спокойную кобылу, которую мне подыскали для учебных выездов. На самом деле её зовут как-то вроде Суренны, но Пегашка понятнее. Ей всё равно, она отзывается на морковь.
– Мы ненадолго, – говорит Мирра.
Кейрон коротко кивает.
– Жду.
Он снова смотрит на меня, проверяя, не стало ли мне хуже. Хочется сказать, что я не стеклянная. Потом вспоминаю, как чуть больше недели назад упала после первого тяжёлого лечения, и решаю промолчать.
Мирра ведёт меня к каменной чаше.
– Плоть ты уже лечила. Кость, кровь, жар. Это ты умеешь.
Я коротко киваю.
– Хуже, когда крови нет.
Она кладёт ладонь себе на грудь. Медный браслет скользит к локтю.
– Страх. Горе. Стыд. Тоска. Дар иногда тянется и туда. Не пускай.
– Почему?
– Потому что человек может не хотеть, чтобы ты в него лезла. И потому что горе – не перелом.
Под её пристальным вниманием у меня под кожей становится холодно.
– Ещё дар цепляется за тех, кто тебе не безразличен. Не обязательно родня. Просто человек, который стал важен.
– Цепляется как?
– Начинаешь чувствовать дальше и глубже. Иногда это спасает. Иногда слышишь то, что тебя не просили слышать.
Я вспоминаю Кейрона, его усталость под моей ладонью, и сразу злюсь на собственную память.
– Очень удобно.
– Удобного мало. Чем больше людей подпустишь, тем чаще будешь чувствовать их боль.
– И про цену помни. После мелочи устанешь. После тяжёлого лечения может болеть всё тело. Полезешь слишком глубоко – дар возьмёт что-то ещё. Память, например. И без спроса в человека не лезь, если он может ответить.
Я медленно убираю пальцы с чашки.
– Это уже случалось?
– С Ароном. Под конец он всё ещё лечил, но имя матери вспомнить уже не мог.
У калитки Пегашка тихо фыркает, и этот обычный звук почему-то пугает сильнее легенды.
– Почему ты только сейчас это говоришь?
– Потому что раньше ты лечила палец и лошадь. Теперь о тебе знает Тайгар, и тебя уже хотят забрать в армию.
Я смотрю на её руку.
– А как не лезть слишком глубоко?
– Учиться останавливаться, пока ещё можешь.
Последнее слово возвращает меня к водопаду: тёплая плотная вода, свет внутри, три секунды падения и ощущение, что после него я стала немного не своей.
– И как это делать?
– Сначала учишься понимать, где твоё, а где чужое. Потом – закрываться.
– Очень понятно.
– Станет понятнее, когда попробуешь.
Она берёт мою руку. Её ладонь широкая, сухая, шершавая от трав и работы. Моя в её руке выглядит детской. Я уже почти перестала раздражаться от этого. Почти.
– Ладонь сюда.
Она кладёт мою ладонь себе на грудь, прямо над сердцем.
Я дёргаюсь.
– Мирра, подожди…
– Не бойся. Слушай.
– Не знаю, как.
– И не выдумывай. Просто слушай.
Это нечестно. И слишком точно.
Я закрываю глаза.
Сначала ничего. Только тепло её тела через плотную ткань. Медленное дыхание. Где-то рядом звякает упряжь Пегашки. Кейрон что-то говорит лошади. Лошадь отвечает вздохом. В траве шуршит мелкая живность. Я думаю о том, что в Екатеринбурге сейчас, возможно, дождь, грязь у подъезда и мама покупает кефир в магазине у дома. Мысль приходит ни к чему. Только приходит.
Потом под моей ладонью раскрывается тишина.
В ней есть звук. Очень дальний. Как если приложить ухо к двери и услышать, что за ней кто-то плачет, но не хотеть подслушивать.
Я вижу не картинку. Скорее чувствую: пустой угол комнаты. Низкая кровать. Детская чашка с трещиной. Сухая злость, давно остывшая, но не выброшенная. И дорога. Долгая, чужая дорога на восток.
Я открываю глаза.
Мирра задерживает взгляд так, будто впервые видит не легенду, а меня.
– У тебя кто-то ушёл, – говорю я.
Голос у меня чужой.
– Не умер. Просто ушёл далеко. Ты злишься… и всё равно ждёшь.
Лицо Мирры не меняется. Только пальцы на моей руке сжимаются сильнее.
– Сын.
Я не успеваю подобрать слова.