
В окошко пробивался скудный свет, но открывать двери я не решилась, на полу по-прежнему спал воин. Крепко спал, спокойно. Полночи метался, кого-то догонял, звал и затих только под утро.
Я снова затопила очаг и высыпала в горшок принесённую с собой полбяную крупу. В лабаз пойду позже, может, вырублю топориком немного мяса. Верёвкой только обвязаться надо, на всякий случай, а то и потеряться недолго.
— Утро доброе, девица красная, не подскажешь, где я? — раздалось за спиной приятным низким голосом. Я обернулась: вчерашний недоубитый очнулся, теперь сидел на полу, с любопытством поглядывая вокруг. Спокойный такой, как так и надо, будто через раз голый на полу в лесной избушке просыпается. Рубаха вниз сползла, хорошо, что всё, что ниже пояса, прикрыто. Таш, предатель такой, слез с лавки и тыкался мокрым носом ему в плечо, требуя ласки. Мужчина почесал млеющего собакена за ухом.
Ну, псина серая, я тебе это припомню!
— И тебе хорошего дня, добрый молодец, — так же нараспев ответила я, отвлекаясь от очага. — У меня в избушке, нашла тебя тут вчера, замёрзшего да побитого. Может, расскажешь, поведаешь, что с тобой случилось? Как себя чувствуешь? Голова нормальная, ничего не болит?
— Может, расскажу, — согласился он. Одеваться не торопился, вставать тоже. И была в расслабленности какая-то звериная настороженность, как у кота — вроде дремлет, на тебя не смотрит, а оставь мясо на мгновение без присмотра — тут же куска недосчитаешься. Таш, признав мужчину заслуживающим доверия, снова полез на лавку. И это успокаивало. — Спасибо за заботу, хорошо всё. Ничего не болит. А остальные где?
— Какие остальные? — не поняла я.
— Ты одна тут? — нахмурился мужчина.
— Одна, — я дёрнула плечами. — Где твои сотоварищи, не знаю, разбежались, должно быть, а искать мне было недосуг, уж прости.
Я сунула чугунок в печь. Раньше, чем надо, прогореть бы дровам, но… а и так сойдёт. Тем более, есть уже хочется.
Краем уха слышала, как “находка” шуршит одеждой, но оборачиваться не спешила. Хватило мне и ночи, ещё покраснею или с мысли собьюсь, а сейчас это и вовсе ни к чему.
— Сотоварищи… разберусь, а ты… прости, не знаю, как звать, одна меня дотащила, выходит? Или придёт ещё кто?
Почему-то мне стало обидно. Вот ведь какая несправедливость: как без братьев, так как пустое место, непременно кто-то да спросит “чего одна ходишь”, “чего одна ездишь”… Эх… И этот сразу уточнять принялся, есть ли кто живой, кроме девки. Иносказательно, правда, но принялся. Если не устраиваю, пусть с Ташем разговаривает! Вон, они друг друга поняли, я смотрю. Сдружились даже.
— Одна, — подтвердила я и уточнила. — Как зовут тебя?
— Ставр, — ответил он, затягивая завязку у ворота. Штаны тоже натянул, а вот сапоги пока не успел. — Сотник я, при князе Яромире, это который всю торговлю с севером держит. Значит, ты меня спасла и вылечила? — ещё раз уточнил он очевидное.
Я кивнула.
— Спасибо, не забуду, — серьёзно сказал воин. — А тебя как зовут?
— Ясна.
— Какого рода-племени, Ясна?
— Никакого. Изгои мы. Из тутошней деревни.
— Изгои? — нахмурился мужчина. — Понятно.
Раз понятно, то нечего и говорить!
— С чем столкнулся? — я подошла и села на лавку. Ставр сосредоточенно натягивал сапог. — Следы видела странные. Не ходят так звери, а у людей копыт нет.
— Ты и следы читать умеешь, не только лечить? — он не ответил на вопрос, поднялся и принялся хозяйственно сматывать шкуры.
Я даже не успела остановить и сказать, что не нужно, мало ли что с головой, не наклоняться бы, но вмешиваться не стала. Братья такие же, терпеть не могут своей слабости, только тогда лекарку и слушаются, и не дрыгаются, когда без памяти смирно лежат.
— Умею. И не только следы.
Ты смотри-ка, явно привык командовать. С трудом на ногах держится, а уже пытается допросы устраивать. Ну ничего, посмотрим, каков ты… княжий сотник.
— Охотница? — Ставр опустился на лавку чуть в стороне и испытующе глянул мне в лицо, а потом опустил взгляд на руки. Интересные у него глаза, даже не поймёшь, какого цвета: тёмные, но не чёрные, с золотистой искоркой.
— Почти.
— Поленица значит. Воин, — ни малейшего удивления. — А я думал, сказки всё это.
— Ну считай, я сказка, — миролюбиво ответила я, даже не спрашивая, как догадался. По рукам много о человеке сказать можно: чем занят, что делает, к какому труду привычен, где мозоли от меча, где от лука, а где от сохи. Как при прядении ниточка бороздку оставляет, как от иглы пальцы грубеют. Всё по рукам сказать можно, если знать, куда смотреть.
— Сказка, — протянул он и улыбнулся. — Слыхал я, у изгоев не обычные воины, а всякому ведовству обученные. Тоже сказка, или правда?
— Правда. А тебе зачем, сотник? Службу предложить хочешь? Так учти, мы дорого берём.
— А хоть бы и службу, — мужчина прикрыл глаза и облокотился на стену. — Нужны мне… то есть, князю, воины, которые не только с человеком справиться могут.
— А ещё и с тем, кого ты в лесу встретил, — согласилась я и встала, чтобы немного приоткрыть двери. Душно всё-таки тут, воздуха бы.
— Не знаю, кого я встретил, — сознался сотник. — Тварь неведомая. В два роста человеческих, косматая, рога лосиные, копыта кабаньи, руки человечьи.
— А когда примерно вышел он на вас? — я прикинула, кто из тварей нави мог быть, и по всему выходило, что… никто! Зима — одно из самых спокойных времён, спят все. Без тварей проблем хватает. Будь лето, лембоя бы заподозрила, но он севернее обитает, да выйти живым после встречи с лесным бесом человеку неподготовленному невозможно. Не всякая сталь его берёт, особая нужна, да и наговор обережный - иначе затопчет. Но этот - вышел. Даже если не лембой, всё равно сотник видать на удачу заговорённый. Ну или у богов на него свои планы. — Полдень, полночь, сумерки? Просто нападало, или колдовало что-то?
— Ничего не колдовало, просто полезло, я его мечом, а потом… не помню, что потом. И когда вылезло, не помню, день вроде был, полдень или рядом с тем, — он поморщился. — Вы всякую тварь знаете, так может…
— В напасти обвиняешь, сотник? — я сузила глаза. Ничего хорошего от “нормальных-то людей” ждать не следовало, я это уже выучила. Славный урок преподали, ещё в детстве. С виду все хорошие да правильные, богам требы кладут, законы свои блюдут, о милосердии говорят, а мы почитай каждый год в лесу несчастных находим: кого лешему оставили, кого от жизни тяжёлой извести решили, у кого дара пробудившегося испугались и нечистым посчитали, а кого и просто так, корысти ради.
Только не живых, а таких, что только и остаётся, что в овраге дёрном закидать, да краюшку рядом на пне оставить, чтобы душа неприкаянная напоследок хлебушка поела. То уже не нам судить, за дело ли, без дела выгнали.
А мы что… а мы изгои. У нас свои законы, своя жизнь. Умерли мы для них. Ни жить не можем в их поселениях, ни богам молиться, ни на суд праведный рассчитывать, убьют – так с убийцы никто и не спросит. Изгой – он и есть изгой, вне общества и вне закона.
Правда, суровость запретов уравновешивается неисполнением их же. Если очень хочется, то можно по-тихому к нам за помощью или товаром съездить, или даже в семью привести. В городах в слободу попроситься не возбраняется, там могут про род и не спросить, всякие в городе живут, если ремесло есть – примут. А княжьи дружины и вовсе с радостью наших воинов набирают. Но всё равно мы -- чужие, неправильные, не ровня. Нас терпят, с нами торгуют, но при случае каждый ткнет, что ты - изгой. Чужой. Лесной.
— Не обвиняю, — слишком поспешно для правды ответил сотник. — Да только всё больше и больше тварей выходить стало, на сёла нападать, людей губить без разбору, дома разорять. Вот и хочу понять, откуда вышло, откуда появилось, вдруг вы знаете… вы же на короткой ноге с навьями. Вот и говорят люди всякое…
И этот туда же!
— Не знаем ничего. Нам до людей дела нет, им до нас. По крайней нужде общаемся.
Мужчина не ответил, так и продолжил сидеть, облокотившись на стену и прикрыв глаза. Пёс положил голову ему на колени и тяжко вздохнул.
Предатель шерстяной.
Я подошла к приоткрытой двери и уперлась лбом о косяк. И чего это я так разозлилась? Ну ничего такого он не сказал, даже вежлив был. А что думает, так это все они одинаково думают, с каких пор меня волновать это должно?
А всё равно обидно…
— Ложись, отдыхай, сейчас тюфяк на лавку дам, не стала вчера доставать, всё равно не переложила бы. Скоро каша поспеет, и за мясом схожу. Много не дам, — сказала я скаредно, — нам ещё детей кормить, каждый кусок на счету.
— Еды мало? — уточнил он, приоткрыв глаза.
— Мало, — вздохнула я и полезла доставать обещанное. — Купить почти ничего не смогли, и охота не задалась.
— Будет еда, — пообещал сотник. Тюфяк с сеном перехватывать у меня не стал, позволил самой расстелить, значит, совсем слабость навалилась, — выберемся, и будет. Выведешь меня из леса, воительница?
— Выведу. Как распогодится только, и выведу, — я протянула ему ковш с отваром. — Пей, силы восстановит.
— Спасибо, — он взял ковш, руки заметно подрагивали. — Как отблагодарить за спасение?
— Хлеба поможешь купить, то в расчёте, — по правилам надо было бы отказаться, не берут платы за такое. Ты помог, тебе помогут — какие счёты? Но я ж изгой, что мне те правила? А раз сам вызвался, надо и просить, пока можно! С него не убудет… Я вспомнила первый год, как попала к матушке, и поёжилась — тогда так же голодно и холодно было, хоть малышей не было совсем, а всё равно — плохо.
Мужчина тяжело увалился на лавку и закрыл глаза, совсем его разговор вымотал. Вот и славненько! Часок-другой поспит, полегче станет. А там и каша поспеет, я мяса поставлю в горшке томиться на ужин. И мысли соберу в кучу. Рассыпались они, как бусинки по полу у нерадивой невесты, вроде и понятно всё, а не собрать…
Нет-нет да и посматривала на спящего. Не знаю, почему, а тянуло к нему. Может, переживаю слишком? Всё-таки, ответственность какая-то на мне, а может…
Я закусила губу и мотнула головой. Ничего не может. Лучше в лабаз схожу, пока светло.
Сумерки опустились быстро, как вдовий платок на лес набросили. Только светло было, а вот уже и сереет, даже коптилочку зажгла, света мало, а дверь не откроешь… Метель разыгралась, стала колючей, била в лицо ледяной крупой. Так и неделю просидеть можно, хорошо, что в деревне ждать не стала, сразу вышла.
Быстро забралась в избу, отряхнула налипший снег и покосилась на мужчину, проверить, жив ли?
Не только жив, а вполне себе бодр. Проснулся, но виду не подаёт, а дыхание изменилось и веки подрагивают.
— Вставай давай, каша поспела, — я легко толкнула его в бок. — Успеешь выспаться, нам ещё долго тут сидеть, метель утихать и не думает.
— Встану сейчас, полежу немного, голова кружится, — но вопреки своим словам сел и опёрся о стену. — Спросить хотел, колечко у тебя на пальце красивое, откуда оно?
— Моё, оно всегда при мне было, — я подозрительно оглядела Ставра. А сейчас на что намекает?
— Извини, если чем обидел, — правильно понял мои интонации он. — Просто видел похожее, да купить не успел, вот и хотел узнать, может, взяла у какого мастера? Так я б к нему с оказией и заехал. Камушек больно приметный, редкий, я такой только один раз и видал.
— Меня зимой в лесу нашли семь лет назад, — я достала горшок и поставила его на стол. Таш воспитанно ждал в углу, но это не мешало ему смотреть голодными глазами. Потом дам косточек и остатки каши, ел же только вот. — Кольцо при мне было, откуда, не ведаю, как в лесу очутилась, тоже не знаю. Выгнали люди добрые или сама потерялась, неизвестно, — я хмыкнула и вернулась к теме разговора, дались ему мои злоключения, как Ташу свадебные ленточки. — А колечко… может, подарили, может, память от кого-то… похожих-то у любого мастера полно, даже наш кузнец скуёт, если камень принесёшь нужный. Садись за стол уже.
Сотник внимательно смотрел в узкое оконце шириной в бревно, словно хотел что-то разглядеть, да что там разглядишь…
— Совсем ничего не помнишь, что было до того, как нашли? — мужчина аккуратно зачерпнул ложкой кашу.
— Почти. Матушка Ягда говорит, так бывает, если что-то страшное произошло. Говорит, человек всё забывает, чтобы с ума не сойти. Иногда вспоминает позже, иногда нет. Я вот не помню. Только кошмары почти каждую ночь снятся, но я их тоже не помню. Матушка говорит, это прошлое вспоминается, но наяву забывается, — зачем-то поделилась я и тут же прикусила язык. Дались ему мои кошмары! Ещё меньше моей истории.
Ставр внимательно на меня смотрел, чуть склонив голову, и молчал. Странный взгляд, оценивающий, задумчивый, глубокий, словно тоже что-то своё вспомнить пытается. Тишина стояла такая, что слышно было, как трещит коптилка и воет за стенами метель.
— Отведёшь меня в деревню? — спросил он наконец.
— Зачем это? — напряглась я.
— Поговорить хочу с вашей… матушкой Ягдой, так?
— Не о чем вам разговаривать.
— Есть, — голос сотника налился свинцом. — Есть. Может, она и знает, откуда твари идут, да и другое…
— Нет, — я прямо посмотрела ему в лицо. — Не ждём от вас добра. На тропу выведу, а дальше сам.
— Почему? — он так искренне удивился, что у меня аж дар речи пропал. — Я с припасами помочь могу, ваши ж дети голодают, но и мне помощь нужна.
— Слушай, сотник, хватит об этом, — я отложила ложку, есть перехотелось. — У нас и так бед хватает, а вы ещё больше лиха приносите. Незачем тебе к нам дорогу знать. И закончим этот разговор.
Снова установилась тишина. Я поднялась к очагу, травы запарить надо, и себе тоже. Что-то совсем душу разбередила, не сорваться бы. Да и рана болит.
— Ясна, — он аккуратно тронул меня за рукав. — Если у тебя столько обиды к людям, почему меня тогда на той поляне и не оставила?
— Потому что это неправильно, бросать на смерть в зимнем лесу, — пожала плечами я. — Любого бросать неправильно.
— А если бы, например, узнала, что тот, кто умирает, тебя там оставил? — тихо уточнил он.
— Странные вопросы, сотник. Или знаешь кого? — не нравится мне, куда зашёл этот разговор, ой, не нравится! — Сам ты точно не мог, отроком тогда был.
— Я просто спросил, — улыбнулся он. — Понять, как далеко твоя доброта идёт.
— Ну раз так, — я с трудом сдержалась, чтобы не сказать ему, где видела его вопросы с подковыркой и что доброта моя на таких, как он, не распространяется, — да, всё равно бы спасла. Но потом, возможно, добила. Потому что в лесу — неправильно!
— Понял, — хмыкнул он и замолчал.
Глава 6. Морошь 7 лет назад
Меня словно на берег волной выкинуло. Я резко открыла глаза и не поняла, где нахожусь — жива? Или нет? Я огляделась. Стена, брёвна тёмные, лиственничные, потолки высокие, значит, не домовина. Лежу на лавке, накрыта медвежьими шкурами. С трудом повернула голову: изба. Большая изба. Надо мной склонился мальчишка-подросток, высокий, плечистый, коренастый со странными, светло-зелёными, почти жёлтыми глазами и длинными волосами, собранными в низкий хвост на затылке. Волосы тёмные, а уже седая прядь у виска пробивается.
— О, гля-ка! — крикнул он кому-то за плечо. — Новенькая очнулась. Ну, вставай, найдёнка, как звать-то?
— Зовут? — я прикрыла глаза. Ничего не помню. Ничего. Только лес, мороз и жгучую обиду, такую, что слёзы наворачивались. И всё… Ни как зовут, ни откуда родом, ничего не помню. Только знаю, что мне надо вернуться, надо забрать своё…
Я пожала плечами и для верности даже головой покачала, показывая, что не знаю. Не помню.
Парень не стал настаивать, помог мне сесть и опереться спиной о стену. Меня мутило, покачивало, будто я в лодке, а лодка эта посреди огромного водоворота кружится, переваливается с боку на бок. Перед глазами всё расплывалось, и я на мгновение зажмурилась.
— Где я? — я попыталась открыть глаза, приподняться, но тут же повалилась обратно: слабость была невероятная.
— Ты у нас в деревне, в Мороши.
— Морошь? Не помню такое…
— Тут Белоград недалеко, а деревня Вежьи Дворы и вовсе близко, полдня пути всего… Ну или Ботниковы слободы — это дальше, а ещё дальше за Белоградом Малые Торжки, но это за Свинежем.
— Не помню я там таких деревень, не знаю, где это, — хотя, может, и знала раньше, только сейчас какой толк? — А роду вы какого?
— Да нет у нас роду, — отмахнулся парнишка, — изверги мы.
— Так а из какого рода изверглись?
— А из разного. Изгои.
Ах, вот оно что… Слово “изгои” кольнуло, память на миг всколыхнулась и тут же опала, сомкнувшись, как тина болотная над брошенным камнем. Я должна была что-то помнить, но не помню…
Выходит, я не умерла? Выходит, меня спасли, принесли? Мир перестал качаться, я открыла глаза и поняла, что в горнице полно народа.
— Меня Лют зовут, — парень присел рядом и представился, не дожидаясь моего ответа об имени. — А вот мой брат Лунь — он кивнул на стоящего паренька, похожего на него, как две капли воды, у которого серебряные нити равномерно поблёскивали в чёрных волосах, тоже собранных в низкий пучок и перевязанных лоскутом.
— А это Еленья, — Лют непочтительно ткнул пальцем в девочку, точнее, юную девушку в тёмно-зелёном платье, держащуюся поодаль. Поняв, что говорят про неё, девушка фыркнула и демонстративно отвернулась. — Матушка её себе на замену учит, говорит, дюже способная. Не обращай внимания, она всегда такая, нелюдимая. Её мать новорожденную в ельнике бросила, от греха внебрачного избавилась. Чужинка она.
Еленья и вправду была чужинкой: стройная до худобы, с высокими скулами и слегка раскосыми смоляными очами, волосы как вороново крыло, аж в синеву отливают, и взгляд неласковый и стылый, как зимнее утро. А кожа белая-белая и такая прозрачная, что аж венки видно.
Полураспустившаяся нездешняя красота.
— А вот Медвяна, — продолжил Лют, названная девочка подошла и лучисто улыбнулась. — Сироткой осталась, её тётка родная в лес и свезла, на избу позарилась, ну и чтоб лишний рот не кормить.
— Там их действительно много, и все мал мала да меньше, и кушать нечего, — чуть слышно ответила девочка, а Лют тяжко вздохнул.
—Она всех любит да жалеет, — пояснил вздох парень, — по осени волчонка притащила, отощавшего, говорит: “смотрите, какой щеночек славный”! Мы чуть из избы через окно не выскочили. И выходила ведь. Та ещё тварь была, даже нас с Лунем не признавал, а к ней ластился. Потом в лес ушёл, как окреп.
Девочка покосилась на него и ничего не ответила. Она вся была гречишная. Две толстенные косы, цвета гречишного мёда, мелкие веснушки цвета обжаренной гречки, рассыпанные, как пшено. Даже личико, как гречишное зерно, с остреньким подбородком и широкими мягкими округлыми скулами. Она и пахла так же — терпким мёдом, цветами и травами. Глаза ласковые, медово-зелёные, лучистые. Сарафанчик розовый, выцветший из красного, и белая рубаха, совсем без вышивки. Странно, что ни у кого вышивки родовой, обережной нет.
— Куколка! — я вспомнила и аж подскочила. — Где моя куколка?
— Да вот же она, вот, всё сохранили, всё сберегли, — Медвяна сунула мне в руки мою тряпичную куколку, и я крепко сжала пальцы. Голос у неё тоже был, как гречишный мёд, нежный, сладкий, но не приторный.
— Так зовут как тебя, найдёнка? — не отставал Лют.
— Не помню, — я прикрыла глаза. — Ничего не помню. А нашли меня как?
— Тебя собаки наши учуяли, — обстоятельно-спокойно сказал Лунь и добавил с плохо скрываемой гордостью. — А довезли мы с братом. Так что можно сказать, ты теперь наша сестрёнка.
— Знаем, на какие места людей свозят, — мрачно пробурчал Лют. — И пошли просто посмотреть, а они как залают! Мы сразу поняли, что живой человек, из сугроба выкопали, ты уже почти не дышала, думали, не довезём.
— Однако ж отошла, матушка говорит, что это очень удивительно. Столько в самый холод да бураны в лесу пробыть, и даже носа не отморозить, — ехидно поделилась мыслями Еленья. Голос у девушки был подстать ей самой: высокий, звучный и при этом холодный, как весенняя вода.
— Ёлка, — прикрикнул на неё Лунь, — зачем ты так говоришь?
— А что я не так сказала? — дёрнула плечами чернокосая. — Всё правильно сказала, удивительной живучести наше новое приобретение.
Про род и родителей спрашивать никто не стал, да и какое это здесь имело значение? Изгои…
— Не переживай так. Всё, всё хорошо будет, всё наладится, матушка, она добрая, и остальные, они тоже добрые, и Ёлка добрая, просто прячет доброту. Всё будет хорошо, — прошептала Медвяна и погладила меня по руке тёплыми пальчиками.
Я кивнула и тут же об этом пожалела — к горлу подкатила дурнота. Не очень-то я и живучая, вон встать никак не могу, хотя, если вспомнить, откуда меня достали…
— Т-сс, матушка… — зашептал Лунь, и всё разом стихло.
Я почувствовала, что рядом кто-то сел, и, собрав всю волю в кулак, приоткрыла глаза. Всё было как мутной пеленой подёрнуто, но матушку разглядела. Ей оказалась женщина высокая, худощавая, с волосами, спрятанными под тёмное покрывало, и в тёмном же платье. Возраст я сразу так определить и не могла: с одной стороны, она показалась очень старой, почти древней, а с другой стороны, была в ней какая-то живость, зрелость, полнота.
Пелена перед глазами медленно таяла, и я поняла, что матушке лет сорок, может, сорок пять. Но взгляд суровый, тёмный, неласковый, лицо худое, губы тонкие, оттого и смотрится почти старухой. И сила в ней чувствуется. Глубокая сила, истинная, затаённая.
— Как поживает наша находка? Вижу, что очнулась. Что вы встали, как столбы придорожные? Медвяна, одежду неси, в светёлке сложена. Еленья, отвар подай, да похлебки налей в плошку. А вы что застыли? — цыкнула она на мальчишек. — Спальное место приготовили?
Всех как ветром сдуло, только Ёлка осталась и в печь нырнула почти по пояс.
— Ну, девонька, — обратилась ко мне матушка, голос у неё был ласковый и в то же время твёрдый. Если б она была матушкой, то была бы матушкой медведицей, подумалось мне. — Что случилось? Как в лесу оказалась?
— Не помню, — я сглотнула внезапно возникший комок в горле, и на мои глаза снова навернулись слёзы. Я против воли всхлипнула. — Ничего не помню.
Я ткнулась лбом в плечо женщине, чувствуя, как её ладони обнимают меня за плечи, и горько заплакала, сама не понимая, отчего. Матушка не перебивала, не спрашивала. Просто молчала, оглаживая руками мои плечи, и реветь хотелось ещё сильнее.
Плакала я долго, а когда перестала, в голове была такая пустота, что стало страшно. Ни слёз, ни мыслей. Даже горькая обида схлынула, как не было.
— Всё правильно, девонька, всё правильно, — приговаривала матушка и подсунула мне в руку пахнущий горькими травами и брусникой отвар в глиняной плошке. — Всё правильно, горюшко надо выплакать. Так оно легче. И придумать, ради чего жить дальше. А память… память придёт, если надо будет и когда надо будет. Об этом не переживай.
Я вздохнула. Вместо смытой слезами горькой обиды вставало совсем другое чувство, горячее, обжигающее и перехватывающее горло: ярость? Злость? Очень хотелось вернуться и… отомстить? Я не помнила, что произошло, но знала твёрдо одно: меня пытались убить, и ещё у меня отняли что-то очень дорогое, ценное. То, что было моим по праву. Странно это – не помнить, за что и кому, но желать отомстить, и отомстить страшно.
А может, и не странно, а как раз и нормально. Матушке я ничего не сказала.
— Вот одежда, — рядом со мной опустилась стопка ткани: платок, завеска - платье верхнее без рукавов да по бокам несшитое, чтобы нижнее не пачкать, само платье простое со шнуровкой у ворота, сорочка да вязаные иглой чулки и сапоги. Сорочка и платок из холста белёного, завеска в травянисто-зелёный окрашена, а платье шерстяное коричневое. Откуда-то я знала —это добротно и хорошо, но небогато. Я вот раньше… а что я раньше? Мысль вильнула хвостом и растворилась, как лиса в ельнике.
— А то, в чём я была? — я взялась за ворот рубахи.
— В огонь пойдёт, — матушка посмотрела на меня ласково, но строго. — Негоже за старое цепляться. Считай тризной по прошлой жизни. Нет туда возврата, девонька, привыкай...
Я кивнула. В огонь, так в огонь. Изгои, так изгои. Умерла, значит, умерла. Для этого меня в лесу и оставили, значит, назад нет дороги. Я ещё сильнее сжала куколку и нащупала под передником что-то твёрдое. Колечко. Простое, медное, с круглым розовым камушком. От одного вида в груди защемило и стало радостно-радостно. Я быстро натянула кольцо на безымянный палец, показывая, что в огонь оно не пойдёт, как и куколка. Матушка сделала вид, что не заметила.