Книга Не отдавай свету - читать онлайн бесплатно, автор Владислав Александрович Ковалев. Cтраница 6
Не отдавай свету
Не отдавай свету
Оценить:

Рейтинг: 5

Не отдавай свету

Он прошёл через нижний двор, где новички уже выстраивались на утренние упражнения, через арку, мимо кузни, где звенел молот, мимо трапезной, откуда пахло овсянкой и мёдом. Кивал тем, кто кивал ему. Многие кивали. Его здесь знали все: он вырос в этих стенах.

У лестницы в Белую башню стоял новичок. Мальчишка лет шестнадцати, в серой куртке послушника, бледный, с красными от бессонницы глазами. Он стоял, прижавшись спиной к стене, и его трясло.

Ильяс остановился.

— Как тебя зовут?

— Йонас, сэр. — Голос у мальчишки срывался.

— Ты первый месяц, Йонас?

— Второй, сэр.

— Тебе плохо?

Йонас открыл рот и закрыл. Ильяс смотрел на него. Не глазами. Ильяс видел людей иначе, давно, с детства, и Стража только научила его называть это словами. Страх у человека был холодным. Как сквозняк. Доверие было тёплым. У Йонаса внутри было холодно, как в погребе. Холод шёл волнами, поднимался из живота к горлу и обратно, и мальчишка не мог ни вдохнуть его, ни выдохнуть.

— Тебе снится свет, — сказал Ильяс. — Тот, что в точку. С той ночи. И ты просыпаешься, потому что во сне тебе хочется, чтобы тебя вытянули целиком. И ты боишься, что это грех. Что ты хочешь умереть.

Йонас уставился на него.

— Откуда вы…

— Это снится всем, Йонас. Мне тоже. — Ильяс положил ладонь ему на плечо. Осторожно, как кладут ладонь на голову испуганной собаки. И сделал то, что делал всегда, не думая, как дышат: впустил в мальчишку немного тепла. Чуть-чуть. Столько, сколько можно впустить в чужого человека, не войдя в него. — Это не грех. Это значит, что ты слышишь свет. Он зовёт тех, кто может слышать. Он не хочет, чтобы ты умер. Он хочет, чтобы ты жил ближе к нему. Понимаешь?

Холод в мальчишке остановился. Потом медленно, как вода в реке весной, начал отступать. Плечи у Йонаса опустились. Он вдохнул. Глубоко, впервые, кажется, за много дней.

— Понимаю, — прошептал он.

— Иди поешь. Сегодня мёд к овсянке. И спи после обеда. Я скажу брату-наставнику, что разрешил.

Йонас кивнул, глотнул воздуха, ещё раз кивнул и пошёл в сторону трапезной. Не побежал. Пошёл. Ильяс смотрел ему вслед, и внутри у него было то тихое удовлетворение, которое бывает у плотника, когда дверь, которая скрипела, вдруг перестаёт скрипеть.

Это было легко. Это всегда было легко. Он делал это с тех пор, как надел белое, и ни разу никто не пожаловался. Наставники говорили, что это дар. Маттиас говорил, что это опасный дар, и учил его, как не переступать черту, как оставлять человеку его собственный страх, если тот нужен ему, чтобы выжить. Ильяс учился. Он очень старался не переступать черту.

Иногда ему казалось, что черты нет. Что можно войти в человека чуть глубже, ещё чуть-чуть, и сделать ему по-настоящему хорошо, навсегда. Он никогда не пробовал. Маттиас сказал: «Если попробуешь, ты станешь не рыцарем Света, а его тенью. А у света не бывает тени, мальчик. Если тень есть, значит, это не свет».

Он поднялся по лестнице.

* * *

Первый страж Маттиас сидел у окна в своей келье, на самом верху Белой башни, и смотрел на восток.

Он был стар. Ильяс не знал, насколько. Ещё тогда, когда Маттиас нёс его на руках через выжженную опушку, Маттиас уже был седым. Сейчас он был белым весь: волосы, борода до середины груди, брови. Левый глаз у него был молочный, слепой. Тридцать лет назад его выжег Искажённый Конфликта, наёмный капитан с южной границы, который воевал с юности и в конце концов стал войной. Маттиас победил его. Говорили, что он стоял перед Искажённым с открытыми ладонями, и свет шёл из него, как из окна, и Искажённый перестал драться. Просто перестал. Сел на землю и заплакал. Маттиас никогда об этом не рассказывал.

Правый глаз у Первого стража был светлый, острый, как у ястреба. Этим глазом он посмотрел на Ильяса, когда тот вошёл.

— Сядь.

Ильяс сел на табурет у стены. Келья была маленькая и голая: кровать, стол, два табурета, полка с книгами. На столе лежал лист, исписанный крупным, ровным почерком. Почерк брата-зеркальщика с первой башни. Он записывал то, что передавали вспышками, и почерк у него был такой, будто он высекал буквы на камне.

— Ты слышал про ту ночь, — сказал Маттиас, и это был не вопрос.

— Как все, Первый.

— Не как все. — Маттиас повернул голову и посмотрел на него в упор своим ястребиным глазом. — Ты видел свет в точку. Ты стоял на этой стене, рядом со мной. Ты помнишь, что ты почувствовал?

Ильяс помнил. Он не любил вспоминать.

— Что меня тянут, — сказал он. — Как всех. И что мне хочется пойти.

— И?

— И что я не пошёл. Что меня держали.

Маттиас кивнул.

— Тебя держали, — повторил он. — Нас всех держали. Подумай об этом, мальчик. Восемь ушли. Небо собралось в точку. Весь мир на миг захотел перейти куда-то и не перешёл. Почему?

— Потому что кто-то держал.

— Потому что кто-то держит. До сих пор. — Маттиас смотрел на восток, туда, где над хребтом стояло солнце. — Один остался. Один держит всё. Небо, землю, нас. Его силы уходят на это, мальчик, каждый день, каждую ночь. И он один. Ты понимаешь, что это значит для нас?

— Что мы должны держать его, — сказал Ильяс. Это были слова из молитвы. Он сказал их, как говорил всю жизнь.

— Что мы должны его защищать. От всех. От тех, кто захочет его убить, потому что поверит старой сказке, что убийца займёт его место. От тех, кто захочет ослабить его, потому что не понимает, что делает. И от тех, — Маттиас взял со стола лист, — кто уже ослабляет его. Своими руками.

Он протянул лист Ильясу.

Ильяс прочитал.

Совет Каменного Трона, словом магистра Северина Алея, Первому стражу Рассвета. В Нижнем Вельде, восточный Кордар, послушник храма Перехода Кассиан, девятнадцати лет, в ночь на двадцать четвёртый день после Знамения вскрыл могилу сестры и похитил из рук покойной предмет неизвестной природы. Храм сообщает: сила послушника после Знамения превзошла силу наставников; от тела его идёт холод; при нём гаснет огонь. Признаки пробуждения Искажённого Перехода. Храм раскололся и не может удержать его. Взять живым. Предмет — нетронутым, голыми руками не касаться, доставить в Рассвет. Дело срочное. Да хранит вас Свет.

Ильяс перечитал дважды. Потом поднял глаза.

— Искажённый Перехода, — сказал он.

— Возможно. — Маттиас забрал лист и положил на стол, разгладив ладонью. — Или будущий. Ты знаешь, что такое Искажённый Перехода, мальчик?

Ильяс знал. Он видел одного. Давно, на третий год в Страже, в деревне у Каменного Хребта. Старая знахарка, которая полвека провожала умирающих. Её нашли в доме, где она жила одна, и её было… много. Она была в комнате и в сенях одновременно, и на крыльце, и ещё где-то, где её не было видно, но было слышно. Она стояла на пороге между жизнью и смертью и не могла выбрать, и порог раздирал её на части. Её держали трое магов Основы, держали в одном состоянии, пока брат-маг Смерти её не проводил. Ильяс тогда стоял у двери с факелом и держал свет, чтобы в доме не было темно. Он помнил, как она плакала. Сразу из нескольких мест.

— Я знаю, Первый.

— Тогда ты понимаешь, что будет, если такой станет сильнее наставников. И если у него в руках окажется вещь, которую он забрал у мёртвых. — Маттиас помолчал. — Морвен ушёл, Ильяс. Или уходит. Его храмы это чувствуют. Колокола звонят не так. Послушники видят то, чего не должны. Школа Перехода сейчас как река без берегов. А этот мальчик стоит посреди реки и держит в руках то, что выплеснуло.

Ильяс снова посмотрел на лист. Девятнадцать лет. Сестра.

— Он вскрыл могилу сестры, — сказал он медленно.

— Да.

— Зачем?

Маттиас посмотрел на него своим здоровым глазом. Долго.

— Это ты у него и спросишь. Когда возьмёшь. — Первый страж поднялся. Медленно, опираясь на подоконник. — Ты поедешь. Возьмёшь шестерых. Бертрана тоже, он мне надоел. Лошадей лучших. Три дня до Нижнего Вельда, если не жалеть. Не жалей.

— Да, Первый.

— Ильяс. — Маттиас остановился перед ним. Он был ниже Ильяса на полголовы, но Ильясу всегда казалось, что старик смотрит сверху. — Не причиняй ему вреда, если можно. Он мальчик. Он, может быть, ещё не Искажённый. Может быть, он просто горюет и сошёл с ума от горя. Так бывает. Привези его сюда, и мы посмотрим, что с ним делать. Если можно спасти, спасём.

— А если нельзя?

Маттиас положил руку ему на плечо, как Ильяс полчаса назад положил руку на плечо Йонасу. И Ильяс почувствовал, как в него входит тепло. Немного. Ровно столько, сколько нужно.

— Тогда ты сделаешь то, что нужно, — сказал Первый страж. — Как всегда.

* * *

Спускаясь из Белой башни, он встретил на лестнице брата Ансельма, зеркальщика с первой башни. Ансельм поднимался медленно, держась за стену, и Ильяс сначала не узнал его: лицо у брата было серое, как пепел, губы бескровные, а глаза красные и слезились, будто он всю ночь смотрел на солнце. Он и смотрел. Только солнца ночью не было, и ему пришлось быть солнцем самому.

— Брат, — сказал Ильяс и подхватил его под локоть.

— Ничего. — Ансельм слабо улыбнулся. — Ничего. Иду доложить старику, что лист дошёл и что седьмой брат жив. Седьмому хуже. Он держал свет два часа, пока шестой не поймал. — Он помолчал, переводя дыхание. — Я двенадцать лет на цепи, Ильяс. Ночью мы передавали четыре раза. В ночь Знамения. Когда пал Ордисский мост. И когда старый император был при смерти, восемь лет назад, помнишь, а потом выздоровел. И вот теперь. Послушник. Из Нижнего Вельда.

Он покачал головой и пошёл вверх, держась за стену. Ильяс постоял на лестнице, глядя ему вслед.

Он собирался быстро. Годы в Страже научили его собираться быстро. Кольчуга, лёгкая, под белый плащ. Меч. Не длинный, не рыцарский, а короткий, широкий, удобный в тесноте. Нож. Фляга. Мешок с сухарями, сушёным мясом, мёдом в глиняном горшочке. Плотные кожаные перчатки, которых он никогда не носил, но которые сегодня положил сверху, потому что в листе было написано: голыми руками не касаться. Ящичек из светлого дерева, обитый изнутри шёлком, размером с ладонь. Его выдал брат-кладовщик, не спрашивая, для чего.

Бертран зашёл к нему, когда он уже затягивал ремни.

— Едем ловить мальчика, — сказал Бертран, привалившись к дверному косяку. — Великий подвиг. Я напишу о нём балладу.

— Он, может быть, Искажённый.

— Может быть. — Бертран почесал бороду. — А может быть, у него сестра умерла, и он полез в могилу, потому что не мог поверить. Знаешь, сколько таких я видел на Тирессе? Сидят над убитыми и разговаривают с ними. Один парень три дня носил своего брата на спине. Мёртвого. Его не отправили в Рассвет, брат. Его отправили в госпиталь.

— У этого от тела идёт холод.

— У меня тоже, — сказал Бертран. — По утрам, особенно после молитвы, когда я стою на стене без завтрака. Старик не даёт мне завтракать, ты заметил?

Ильяс затянул последний ремень и выпрямился.

— Ты не веришь, что это опасно.

— Я верю, что это опасно. — Бертран вдруг перестал улыбаться. — Я не верю, что это так срочно, что нужно гонять ночью восемь братьев на Зеркальной цепи. Ты знаешь, сколько стоит ночная передача? Брат с седьмой башни после такой ночи три дня лежит пластом. А тут — мальчик и могила. Из какого-то Нижнего Вельда, о котором я до сегодняшнего утра не слышал. — Он помолчал. — И ещё одно, брат. Храм сообщает. Храм в Нижнем Вельде. Голубем, наверное. Голубь летит до столицы день. Потом столица думает. Потом столица пишет. Потом цепь. А письмо пришло этой ночью. Мальчик полез в могилу в ночь на позавчера.

Ильяс посчитал. Получалось. Впритык, но получалось.

— Значит, в столице не думали долго, — сказал он.

— Значит, не думали, — согласился Бертран. — Магистр Алей вообще редко думает долго. Ему не нужно. Он всегда сразу знает, как правильно.

Ильяс посмотрел на него.

— Ты говоришь о магистре Алее, брат.

— Я говорю о магистре Алее с глубочайшим уважением, — сказал Бертран, снова улыбнувшись. — Светлейший из нас. Учитель наследника. Тридцать лет при дворе и ни одной ошибки. Я восхищаюсь им всем сердцем. Пойдём, брат, лошади готовы. Я взял тебе Серого, ты его любишь.

Он ушёл. Ильяс постоял один в келье, глядя на пустую стену.

Бертран был лучшим из братьев, кого он знал. Смелым, честным, смешным. Бертран спас ему жизнь под Ордисом шесть лет назад, вытащив из-под горящей телеги. Бертран умел заставить смеяться даже Маттиаса. И у Бертрана было то, чего Ильяс в нём не понимал и чего боялся: Бертран сомневался. Не в свете. В людях. В тех, кто говорит от имени света.

Ильяс не сомневался. Он стоял каждое утро на восточной стене и чувствовал, как свет входит в него. Как можно сомневаться в том, что входит в тебя каждое утро?

Он взял ящичек из светлого дерева, сунул его в седельную сумку и спустился во двор.

* * *

Он помнил ту ночь лучше, чем помнил своё лицо.

Деревня называлась Брен. Тридцать дворов на опушке старого леса, у подножия Каменного Хребта, с другой стороны. Ему было семь. Он помнил мать, которая пекла хлеб с тмином. Отца, который ходил в лес за дровами и пах смолой. Сестру, которая была старше на три года и дразнила его «Ильяска-пиявка», потому что он всё время за ней ходил. Помнил собаку, рыжую, без имени. Помнил храм Девяти посреди деревни, маленький, деревянный, с девятью вырезанными на двери знаками. Помнил, как в ту ночь лёг спать.

Потом помнил, как проснулся.

Звук. Треск. Не громкий, ровный, со всех сторон, как будто весь мир медленно ломает в руках сухой хворост. Он открыл глаза, и было темно, и в темноте что-то шевелилось. На полу. На стенах. На потолке. Что-то тянулось из щелей между половицами, тонкое, белое, гибкое, и он не сразу понял, что это корни. Корни лезли из пола, как черви после дождя. Корни обвивали ножки кровати. Корни уже лежали на одеяле, на его ногах, и тянулись выше.

Он закричал. Звал мать. Мать не ответила. Из соседней комнаты не доносилось ничего, кроме треска.

Тогда он побежал. Вырвал ноги из-под одеяла, из корней, вывалился в окно, в огород, и побежал к площади, к церкви, потому что в церкви на праздники всегда горели свечи и там всегда было светло. До церкви он не добежал. Корни выползали из земли прямо под ногами, он упал посреди площади на большой плоский камень, на котором по праздникам ставили бочку с квасом, и дальше бежать было некуда.

А потом пришёл свет.

Он не знал откуда. Он никогда не знал. Просто вокруг него стало светло. Не как от свечи, не как от луны. Светло, как бывает в полдень летом, когда стоишь посреди поля и солнце прямо над головой. Свет лёг вокруг него кругом. Ровным, на шаг в каждую сторону. И корни, которые успели доползти до камня, отпустили. Медленно разжались и уползли обратно, в щели, в пол, в темноту. А те, что были за кругом, остановились у его края, как вода останавливается у края стекла.

Он сидел в этом круге до утра. Свет был тёплым. Он не помнил, чтобы ему было страшно. Он помнил только тепло, и тишину внутри круга, и треск снаружи, который продолжался всю ночь, и чувство, которое он потом всю жизнь пытался назвать и так и не назвал. Ближе всего было «меня выбрали». Но это было не то. Это было скорее: «меня увидели».

Утром треск кончился. Круг погас. Ильяс встал и пошёл домой, перешагивая через корни, которые теперь были толстые, тёмные и неподвижные. Деревни не было. Был лес. Молодой, густой, выросший за одну ночь, с деревьями, сквозь которые проступали крыши, стены, колодезный журавль, деревянная дверь церкви с девятью знаками. Он искал мать. Он нашёл дом и нашёл дерево, которое росло в доме. Он больше не искал. Он вернулся на площадь, на свой камень, и сел.

Маттиас нашёл его к полудню. Стража шла дозором вдоль хребта и увидела новый лес. Маттиас потом рассказывал: «Ты сидел посреди того, что раньше было площадью, на камне, и вокруг тебя был круг. Выжженный. Как от костра. Ни одного корня в нём. Ты сидел и ждал. Я спросил, кого ты ждёшь. Ты сказал: того, кто светил. Я сказал: это был он. Тот, кто держит небо. Он увидел тебя и спас. Ты кивнул, будто знал».

Ильяс не помнил этого разговора. Он помнил тепло. И он знал, что Маттиас сказал правду. Кто ещё мог зажечь свет в мёртвом лесу? Кто ещё мог держать круг целую ночь вокруг семилетнего мальчика, когда все остальные, мать, отец, сестра, рыжая собака без имени, умирали в темноте за краем этого круга?

Только тот, кто держит небо.

Двадцать четыре года Ильяс каждое утро стоял на стене и благодарил его. И ни разу не спросил: почему только меня?

* * *

Они выехали, едва солнце оторвалось от хребта. Семеро. Белые плащи, кольчуги, свежие кони. Ворота Рассвета открылись перед ними беззвучно: петли здесь смазывали каждый день. Дорога шла вниз, серпантином, по белому склону, и с каждым поворотом цитадель над ними становилась выше и светлее.

На последнем повороте, перед тем как дорога ушла в лес, Ильяс обернулся.

Рассвет стоял на уступе, белый, сияющий, слюда в его стенах горела на утреннем солнце. На самой верхушке Белой башни, в окне кельи Маттиаса, стояла маленькая фигура. Ильяс не мог разглядеть лица на таком расстоянии. Он знал, что старик смотрит. Он поднял руку.

Фигура в окне не шевельнулась.

— Красиво, — сказал Бертран рядом, тоже обернувшись. — Каждый раз думаю: как же красиво. Никогда не устаю. — Он помолчал. — Знаешь, брат, иногда мне кажется, что, если смотреть на что-то слишком красивое слишком долго, перестаёшь видеть, что у него внутри.

— А что у него внутри?

— Не знаю. — Бертран развернул коня к лесу. — Я же говорю: слишком красиво. Не видно.

Он поехал вперёд, насвистывая. Ильяс посмотрел на цитадель ещё мгновение. Потом тоже развернул Серого.

Дорога ушла в лес. Пахло смолой и прелыми листьями. Где-то далеко на востоке, за три дня пути, в городке, о котором он до утра не слышал, мальчик девятнадцати лет держал в руках то, что забрал у мёртвой сестры. Ильяс думал о нём. Не как о враге. Как о том, кто сидит в темноте, и вокруг него трещит, и никто не приходит.

Я приду, подумал Ильяс. Я привезу тебя туда, где светло. И если тебя можно спасти, тебя спасут.

Серый под ним шёл ровной рысью, мерно встряхивая головой. Сзади переговаривались братья, кто-то смеялся. Бертран впереди насвистывал старую песню про моряка и русалку, которую, бог знает почему, знали во всех казармах от Рассвета до Тиресса.

Перчатки лежали в седельной сумке, рядом с ящичком из светлого дерева. Он их так и не надел.

Глава седьмая

Голос кости


Кассиан. Нижний Вельд, храм Перехода. Двадцать четвёртый день после вспышки.

В храме Перехода не было окон в главном зале. Так строили все храмы Морвена: глухие стены, одна дверь на восток, через которую входят живые, и одна, на запад, через которую выносят мёртвых. Западную дверь никогда не запирали. На ней не было ни замка, ни засова, ни ручки, только гладкое тёмное дерево, отполированное ладонями за триста лет, и над ней знак: арка без створок. Открытый проход. Кассиан три года смотрел на этот знак каждое утро и только сегодня понял, что он изображает.

Порог. Просто порог.

Свечи горели вдоль стен, в железных подставках, по шесть с каждой стороны. Пахло воском, полынью и мокрой шерстью: все пришли из росы, и от ряс поднимался лёгкий пар. Скамей в главном зале не было. В храме Перехода не сидели. Стояли, как стоят у постели.

Кассиан стоял посередине, на том месте, где обычно ставили носилки.

Он понял это не сразу, а когда понял, ему стало смешно, и он испугался, что засмеётся вслух. Он стоял на месте покойника. Перед западной дверью. А вокруг, полукругом, как стоят родственники, стояли все, кто жил в этом доме: брат Гервин справа, тяжёлый и неподвижный, сестра Оделия слева, уже обутая, в платке, завязанном как следует, трое младших послушников у стены, сбившись плечом к плечу, Мика посередине, бледный до синевы. Тальберт стоял у восточной двери, прислонившись к косяку, будто зашёл ненадолго и вот-вот уйдёт.

Руки Кассиан так и не отмыл. Земля засохла на них до локтей серой коркой и при каждом движении сыпалась на пол.

— Мы собрались, — сказал брат Гервин, — потому что случилось то, чего в этом храме не случалось никогда.

Голос у него был ровный и низкий, такой же, каким он читал отпуст. Кассиан слышал этот голос сотни раз и всегда думал, что Гервин читает отпуст лучше всех в храме: без слёз, без лишнего, так, что мёртвому, наверное, было удобно его слушать. Сейчас этот голос говорил о нём.

— Послушник этого храма, — сказал Гервин, — ночью вскрыл могилу. Открыл гроб. Взял из рук покойной то, что было с ней погребено. Он сделал это сам, без благословения, без свидетелей, тайно. Это видел брат Мика.

Мика вздрогнул, услышав своё имя.

— Брат Мика, — сказал Гервин мягче. — Скажи, что ты видел.

Мика открыл рот. Посмотрел на Кассиана. Закрыл рот. Глаза у него налились слезами.

— Я видел… — Голос сорвался. — Я видел, что он стоял в яме. И гроб открыт. И она… сестра… она была… — Он замолчал. Его плечи затряслись. Один из послушников, Ласло, длинный, белобрысый, неловко положил ему руку на спину.

— Довольно, — сказал Гервин. — Спасибо, брат.

Он повернулся к Кассиану.

— Ты не отрицаешь?

— Нет.

— Ты взял вещь из рук мёртвой.

— Да.

— Покажи её.

Кассиан не двинулся.

В зале стало тихо. Свечи горели ровно, без треска. Где-то в саду за стеной кричала сорока.

— Кассиан, — сказал Тальберт от двери. Негромко, не меняя позы. — Покажи. Здесь никто не станет её отнимать. Ты в храме.

Кассиан посмотрел на него. Тальберт смотрел поверх очков, спокойно, чуть устало, как смотрел на него в первый день, когда мать привела его сюда за руку. Ну, заходи.

Он сунул руку за пазуху, нашёл тёплое и вытащил.

Он держал свирель на раскрытой ладони, серой от засохшей земли, и чёрная кость на этой ладони казалась ещё чернее. Как дыра. Как будто в ладони у него было не что-то, а отсутствие чего-то, аккуратное, гладкое, с круглыми отверстиями на боку.

Сестра Оделия шагнула вперёд.

Она сделала это так быстро, что никто не успел ничего сказать. Маленькая, стремительная, она в два шага оказалась рядом с ним и остановилась, вытянув шею, как птица над водой, и смотрела на свирель. Не трогала. Смотрела. Губы у неё шевелились.

— Кость, — прошептала она. — Чёрная кость. Ты знаешь, что говорится в «Слове о Переходе», мальчик? Ты читал. Ты должен был читать. «И у порога он поставил стража из кости своей, и кость эта черна, ибо смотрит в ту сторону, где нет света».

— Это о надгробиях, — сказал Гервин за её спиной. — Это всегда понимали как надгробия, сестра.

— Это всегда понимали как надгробия, потому что никто не видел другого! — Оделия резко обернулась. Её светлые глаза горели. — Ты видишь? Ты видишь, Гервин? Колокол звонит иначе. Порог стал ближе. Агата Мельничиха говорила с ним перед смертью. А теперь он приносит из могилы чёрную кость, которая… — она снова повернулась к свирели и вдруг протянула к ней руку, — …которая тёплая. Она же тёплая. Я отсюда чувствую.

Кассиан отвёл руку.

Он сделал это не думая, как отдёргивают руку от огня. Оделия замерла с протянутыми пальцами. Посмотрела на него.

— Не надо, — сказал он.

— Почему?

Он не знал, как объяснить. Он чувствовал нитку. Она тянулась от свирели назад, через стены, через сад, вверх по склону, к холму, к порогу. Тонкая, живая. Когда Оделия протянула руку, нитка натянулась. Не сильно. Как натягивается бечёвка, когда кто-то чужой подходит к ребёнку в толпе.

— Она держит Лиру, — сказал Кассиан.

Стало очень тихо.

— Что? — спросил Гервин.

— Лира на пороге. — Кассиан говорил медленно, подбирая слова, как подбирают камни, чтобы перейти реку. — Она не перешла. Двадцать два дня она стоит на пороге и не может уйти. Я думал, что опоздал, что её больше нет… А её не отпустили. Вот это. — Он чуть приподнял ладонь. — Оно было у неё в руке. И от него к ней что-то тянется. Нитка. Если отдать, нитка оборвётся. Я не знаю, что тогда будет. Может быть, она уйдёт. А может быть… — Он запнулся. — Может быть, она так и останется. Одна. Без нитки.

Он перевёл взгляд на Тальберта. Тальберт снял очки и тёр переносицу.

— Ты чувствуешь её, — сказал Тальберт, не надевая очков. Не вопрос.

— Да.

— Сейчас?

— Да. Отсюда. Слабее, чем у могилы. Но да.

Тальберт надел очки. Посмотрел на Гервина.

Гервин стоял неподвижно. Его широкое лицо было спокойным, но Кассиан, который три года видел, как Гервин читает отпуст над детьми, над стариками, над утопленниками, над людьми, которых привозили по частям, знал, что такое спокойствие у Гервина бывает только тогда, когда внутри у него что-то держится из последних сил.

— Это то, о чём я говорил, — сказал Гервин тихо. — Ты понимаешь, мальчик? Это и есть то, о чём я говорил всё время. Мы провожаем. До порога. Не дальше. Не держим. Никогда. Если мы держим, мы перестаём быть проводниками и становимся… — Он не договорил. Он смотрел на Кассиана, и в его глазах было что-то, чего Кассиан раньше не видел. Не гнев. Жалость. — Твоя сестра стоит на пороге с той самой ночи, потому что её держат. Ты сам это сказал. Ты держишь её этой вещью. Ты её не отпускаешь.