Книга «Живем словом». Всеволод Некрасов в письмах и воспоминаниях - читать онлайн бесплатно, автор Елена Н. Пенская. Cтраница 5
«Живем словом». Всеволод Некрасов в письмах и воспоминаниях
«Живем словом». Всеволод Некрасов в письмах и воспоминаниях
Оценить:

Рейтинг: 4

«Живем словом». Всеволод Некрасов в письмах и воспоминаниях

А в одиннадцать вечера в небе над Белым домом было уже пусто. Дом был освещен, но не так ярко. Кстати, передавали, что в 22 часа должна была начаться сессия Верховного Совета РСФСР, – и казалось странно, что в Доме темновато. Потом уточняли, что сессия будет на следующий день, утром 21-го, и кто-то, выступая по радио рассуждал, что нам бы хоть день простоять да ночь продержаться, а утром-то у нас всё будет в порядке, начнется сессия.

Дождик принялся уже серьезно лупить, у меня там была сумка, в сумке аптечка (комок ваты и йод), фляжка с водой, зонт, полплитки шоколада…

Между прочим, еще днем я заметил, что баррикада тщательно положена была со стороны Грузинской, которая от станции Краснопресненской идет. Проложена аккуратно, на всю ширину улицы, а справа оставлен проход для людей. Там низкие кусты растут, ветки тянутся во всю ширину тротуара, а вся ширина тротуара ничем не закрыта: кто там под мокрые ветки полезет, вообще неудобно всё затаскивать, ну и люди чтоб прошли, чтоб не гнать их в эту зелень… Как бы то ни было, здесь не то что танк, а и машина, если стекла закрыть или если стекла крепкие, проехала спокойно. Так что баррикада сплоховала. В другом тоже были странности: например, эспланада около здания СЭВ, крыльцо такое большое, широкое, оно, по-моему, едва ли БТР бы выдержало. Солидное на вид сооружение кое-как завалено: распихать и въехать, конечно, ничего не стоило. Не знаю, насколько всё было на самом деле хорошо сделано, но казалось, что не всегда основательно, хотя кое-где очень много всего навалено. На горбатом мостике всю брусчатку разобрали. Конечно, брусчатка не подлинная, а так, поздний, новодельный декоративный тип, как около МХАТа.

Слышу, крики раздаются слева из-под козырька этого самого СЭВа: «Мужчины, записывайтесь в группы самообороны, мужчины, записывайтесь в группы самообороны!». Я пошел на крик, там толпятся люди какие-то. «Кто записывает?» – «Вон там пишут». Подошел, смотрю: да, малый чего-то пишет; лет парню, наверное, 25, несколько сухощавый, задорный такой, хорошего комсомольского типа, из тех, к которым хорошо относятся. Ребята не противные (потом-то они всякие бывали, но по первому впечатлению). Спрашиваю, что такое группа самообороны. Он на меня смотрит и говорит: «А это вот ты стоишь, тебя солдат по морде бьет, а ты не отвечаешь». Я как-то себе представлял немножко по-другому, но, видимо, тут такая установка. Что ж, – говорю, – пиши, – и записался. Группа 402, этот парень – Игорь, командир двадцатки, и были там еще какие-то сотни. Набиралось, чтобы выстраивать цепь. Когда я записывался, сказал, что вообще-то не в армию какую-то записываюсь, а только вот на эту ночь. Малый кивнул, видимо, так он и думал, как я понял, так и большинство записывалось.

Этот Игорь светил зеленым фонарем, длинный такой фонарик, небольшой, вытянутый сильно в длину. Свет давал, сначала казалось будто суховатый, маскировочный, потом смотрю, что нет: яркий зеленый свет, то ли фильтр какой, то ли галоген, любопытный фонарик. По-моему, я такие видел в Германии…

Под козырьками, где можно было укрыться от дождя, люди стояли тесновато, туда идти не хотелось, и пошел наверх смотреть, что там. Мне показалось, что тысяч десять народу только с этой точки видно, а было, конечно, больше (оттуда не видно было, например, двора Белого дома). Баррикады были довольно далеко во многих местах вынесены от Белого дома, говорят, что людей было несколько десятков тысяч, по каким-то оценкам – около 70.

Наверху народ прохаживался. Помню разговор. Продолжают люди прибывать, записываются, самооборона, и баба очень тертого вида: «Чем браниться-то будем, начальник?» А я: «Зонтами, чем еще, зонтами».

Сверху видно было баррикаду, довольно-таки несерьезную, по-моему, с Кутузовского. Кутузовский был перегорожен к мосту через Москву-реку, и под мостом было загорожено на набережной, может быть, дальше Бородинского. В дальнейшем там, кажется, что-то происходило; нам говорили, что и должно происходить. Было две баррикады: в начале моста и в конце. Троллейбусы стояли поперек.

Отходить далеко было нельзя: предупредили, что будет перекличка. Пошел вниз, успел на свою фамилию крикнуть «Есть!», выстроили нас в ряд и поставили. Сначала поставили здесь же, от угла СЭВ, вернее не то что от угла, а вот где-то здесь же, где были укрытия, и до другой стороны улицы, потом вперед отвели. Было три цепи, как я понял: 402-я, 403-я, 404-я. В цепь мы встали около половины двенадцатого.

Сумки оставили все под козырьком в кучке, около сумок поставили человека из нашей группы. Мужик пожилой, видимо, очень тертый, бывалый, говорил, что он здесь и прошлой ночью был. Думаю, постарше меня был, несколько бомжистого вида, в кепочке, приземистый, оскаленный несколько.

Объяснили, что надо делать. Объяснений было несколько. Первое: не поддаваться на провокации, удары отражать зонтами, это если пойдут с палками резиновыми, на удары не отвечать ни в коем случае ничем и держаться, по возможности плотно сцепившись локтями. Если начнется избиение, то тогда, конечно, отходить, если будет огонь, то в укрытие, укрытие присмотреть заранее. Оглянулись: какие на фиг укрытия, тут никаких укрытий нет. И тут стали все смотреть под ноги. Дождь лил всё время, кругом вода течет. Чтобы близко от луж не становиться, на случай, если упадешь убитый, чтобы не в лужу, а если не убитый, то тоже чтобы не в луже лежать.

Как нас поставили, сцепившись локтями, так мы и стояли. Но, конечно, время прошло, мы стали свободнее, расслабились даже без команды – несколько раз нам командовали: «Все в строй, взялись за руки, никого не пропускать». Посмотреть, что несет. На самом деле люди всё время ходили, никто не хотел изображать настоящее начальство. Большие сумки как-то проверяли, а чтобы не давать пройти – это было невозможно.

Слева от меня малый в беретке, длинные волосы, блондин. Он, видимо, был журналист, у него был фотоаппарат, он его всё время вынимал и снимал знамя трехцветное над нами. Но Дом был подсвечен слабо, а уже мгла такая была, дымка, всё это дело тонуло. Может быть, для фотографического эффекта дымка и лучше, не знаю. Помню, когда часа через два стал дымок рассеиваться, я сказал, что сейчас снимать надо, и малый соблазнился: «Да, тут даже могут цвета флага выйти, щелкну еще раз, такой патетический кадр, во мгле, в мути дождевой, туман и пасмурно, Белый дом… Освещенное оно так клево». Кстати, окна почти темные, непонятно, было ли там заседание. Наверное, заседание было самое номинальное к концу вечера.

Прошла какая дама через наши цепи, стали говорить, что это артистка известная. Потом впереди свет зашарил на баррикаде, баррикада была метров за 100, на мосту. Там, конечно, всё было живописней, корреспонденты всё время что-то снимали, и, в частности, был корреспондент с фонарем белым, ярким, с батареей на поясе… Я видел в Питере у канадца-телевизионщика такой фонарь, светится как настоящая фара, и минут двадцать он может так жить.

Справа стоял блондин, нерусский паренек, в ковбоечке. Вообще ночь была не очень холодная. Я свитер надел: промозгло, дождик… а парнишка стоял в ковбойке. Около него всё время крутилась дама с зонтом, сестра его, что ли, и всё время говорила про бабушку: ты же бабушку убьешь, пойди позвони. А где позвонить? На тысячу народу один, может быть, автомат, и никто не знал толком, где он, может быть, через несколько оцеплений надо пройти.

Подошел малый вроде бы в форме, вроде бы солдат, в зеленом. Голова перевязанная, на перевязке кровь запекшаяся. Сказал, что людей задавило. Упорный слух был, что задавило непонятно сколько людей, и так ужасно задавило, что не могут разобраться с останками. (Не знаю, насколько это правда, насколько нет, но тогда назывались другие цифры: пять задавленных и один застреленный.) Когда этот малый подошел и доложил, то сбоку раздалось кряхтение: «И зачем он это всё говорит?» И все поняли, что действия начались, что прут, людей давят. Говорили, что женщина остановила бронетанковый батальон. И что дан приказ: никаких женщин; кто особенно упирается – давить, а кто выступает – стрелять. И что офицер в какого-то активиста стрелял.

Тут, конечно, дама с зонтиком совсем взбеленилась на парня, ей очень хотелось, чтобы он шел домой. Потому что действительно тут что-то будет (а может, и ничего не будет).

Я, честно говоря, думал, что хорошего-то будет мало, и даже был уверен, что придется газа глотнуть. И ничего хорошего для себя я от этого газа не ждал, у меня и так глотка и бронхи никуда не годятся. Ну, так или иначе, народу тоже много. Газ тоже можно по-разному глотнуть. Нам дали тряпочки: кто-то отложил, кто-то решил тут же в луже намочить. Я намочил, отжал, положил в карман справа, потому что, если будем держаться локтями, только так можно будет ее из кармана кистью руки взять. Если вокруг шеи повязать, потом на нижнюю челюсть надвинуть, будет держаться. На лоб мне что-то не захотелось, а на шее платок – нормально. Если со лба оно слезет на глаза – точно уже ничего не увидишь. А малый рядом стоит, тряпку переминает, не знает, что с ней делать. «У тебя что, платка нет, на тебе платок, повяжи вокруг шеи, как я». Подвязался этим платком и ушел, видимо, все-таки к бабушке, потому что больше я его не видел.

До часу ночи постояли, ничего не происходит. Несколько расслабились, разбрелись, то да се… Достояли до двух. Чувствую, что стало тошно, целый день переминались, дергались, ноги не стоят. «Товарищ командир, я пойду к смене, часик посижу». Вернулся – лица какие-то несколько иные, в цепи уже всё чуть-чуть по-другому. Нет одного заметного активиста, большого, с радиоприемником. Он пришел прямо с радиоприемником, на антенне нацепил трехцветный флаг, и сразу стал заместителем Игоря.

Командиров я видел двоих. В нашей двадцатке – Игорь, и над всеми тремя двадцатками еще один. Вообще же двадцаток, наверно, должно было быть на этом месте больше трех… Но я помню три двадцатки, на нашей стороне, видно. До середины осевой. Мы встали, кстати, очень близко к осевой. Несколько правее. Если они будут как раз соблюдать правила движения, то мы несколько в стороне от потока окажемся, а не прямо перед ним, перед техникой.

В какой-то момент пришли новые сведения о происходящем, и нас предупредили, что бронетехнику надо будет пропускать. А ставить живые заграждения нечего.

Радио говорило плохо, питались самодельным вещанием. Умельцы-самодельцы вещали как раз на эту площадь. Тут было слышно у Белого дома тем, у кого был транзистор, кто поймал. Ну и что-то через динамик доносилось отрывочно. Хорошо помню текст объявления, инструкции: по-моему, это читалось, когда я был еще наверху, на эспланаде. Что если слезоточивый газ, «черемуха», можно посоветовать только одно: промой глаза, прополощи горло, и больше я вам, дорогие друзья, ничем не смогу помочь. Таким упавшим, но очень сердечным, душевным голосом. И тут у меня смутно забрезжило, что тут не совсем ладно. Потом спросил у кого-то – точно, это считается самое вредное дело при слезоточивом газе – вода, газу только того и надо, он начинает разъедать еще лучше. И, оказывается, есть такое правило: никаких промываний, никаких полосканий.

Стрельба велась, пулеметные выстрелы и очереди. Думаю, что это была не та стрельба, которая разразилась, когда был инцидент (стрельба интенсивная и массированная, палили несколько пулеметов с БТРа и палили несколько солдат в воздух, когда перескакивали из одного БТРа в другой). Тут немножко по-другому. Было несколько выстрелов, очень гулко от здания СЭВ, от самого здания Белого дома, от здания левее моста, большого такого. Неприятно, близко совсем, прямо у нас за спиной, и каждый раз ревут: «Позор! Позор!». Я не знаю, что это была за стрельба, но сейчас думаю, что, может быть, и пьяная. Потому что потом командир начал нам внушать: если увидите пьяных, вы не поддавайтесь, ходят разные, провоцируют, пьяные сволочи. Видимо, были известия, что не всё в порядке в тылу, что какие-то люди ведут себя не совсем так как надо, и через какое-то время мы увидели двух ребят в форме, они вели какого-то третьего, пониже ростом, крепко взявши под руки с обоих сторон. Кажется, потом уже стрельбы не было, всё это тарахтело примерно часов до двух.

В начале четвертого я попросил сменить себя, глотнул водички, это очень кстати было. Ходили предлагали и еду, но я есть не стал: и не хотелось, и были мысли, что если правда пуля или не пуля саданет как следует в брюхо, то ничего хорошего, если оно будет полное. Носили какое-то питье…

Какие-то новые лица появились. Муж с женой, хоть и говорили, что женщинам надо встать назад. Женщина очень боевая, с рюкзаком, туристским. Заводные ребята, чрезвычайно. И еще какая-то дама была… И человек, которому сказали, что он южной национальности, и он посмотрел на сказавшего: «Дурак ты дурак». Были ребята молодые двое, и всё время друг другу: «Ты провокатор!» – «Нет, ты – провокатор!» Баловались, грелись, резвились, несколько нервно, возбужденно.

Но вообще про провокаторов нам много говорили. Объясняли, что нужно высматривать, чтобы ни у кого не было бутылок, никакого оружия, всего, что может быть похожим на оружие. Говорили, что зонты – это очень хорошо. Какие-то люди проходили с угрожающего вида палками, палки нелепые, обрезки досок, не струганых. Эти палки опасны даже если их просто кто-то возьмет рукой, сразу куча заноз. Драться ими как раз неудобно. Какие-то пацаны-недомерки ходили с этими палками. А бутылок, говорили, вообще не надо, во-первых, чтобы не было пьянства, а во-вторых, недоразумений, бутылки с зажигательной горючей смесью можно использовать как оружие.

Помню ехидного бородатого малого, который всё время говорил, что он вроде как нарывался на эти танки, что он сейчас покажет, как надо с ними бой вести. Объяснял командиру про бутылки, а командир нам потом говорил, что лезть на танки не наше дело, для этого стоят специальные люди. И, видимо, какие-то люди с оружием были, как минимум, с бутылками на баррикадах. Думаю, что и не только с бутылками. Известный эпизод, который стоил троим людям жизни, как раз с применением бутылок и был связан.

Парень с бородой всё время что-то говорил, метко и ехидно. Очень удачно выразился, когда в очередной раз произошло шевеление: «Лягушонка в коробчонке едет». Мы смотрели в сторону Кутузовского проспекта, откуда, как нам было сказано уже после того, как я вернулся к четырем утра в цепь, из Кубинки идут десантные части. Уже летели доклады, что десантники там-то, что вступают в Голицыно, на Кольцевую дорогу, на Кутузовский проспект… И действительно, что-то происходило. Во-первых, под мостом какое-то движение: братание или перебранки, не знаю. И всё время что-то мерещилось в перспективе, дым: то ли мотор горит, то ли танк какой.

Танки стояли справа от меня и слева от моста, не меньше четырех, и один БТРчик. Иногда они начинали дымить, железо крутить, вверх-вниз орудие. Один в нас целился, башню поворачивает – звук жутковатый. Дым начинал идти подсвеченный, дизельный какой-то. Шевеление света по стенам. И каждый думал, что уже начинают переть на баррикады. Мне было сразу понятно, что троллейбус танку не помеха, БТР еще будет думать, а танк спокойно поедет с троллейбусом на голове. Вообще справиться с нами просто: раздвинут заграждения и пойдет или ВДВ с боем, с огнем, или пойдут со щитами и палками, но, видимо, и с газом, а сами в противогазах. И казалось, что уже начинается какой-то шум, но оказалась только «лягушонка в коробчонке».

После четырех, когда ничего все-таки не произошло, то я отлучился, пардон, в сортир. Он как раз на набережной, перед Домом. Всё время какие-то жуткие звуки, шумы, и вдруг начинается рев, скрежет, грохотание. Это какие-то молодцы приехали нас подбодрить, какая-то группа из Ленинграда, что ли[70]. У них мощный динамик; говорят, кто хочет объявлять, идите к нам объявлять. Объявлений не слышал, но ревы и попытки сыграть были. Какая именно музыка, не помню: по понятиям этих групп, настоящая, а по мне – безобразный шум… Перед тем еще какая-то женщина спела: «Наденьте погоны, корнет Оболенский, раздайте ордена»[71]. Она, наверное, хорошо спела, но я эту песню не люблю и был рад, когда она закончилась. А уж ленинградская музыка совсем никуда не годилась, не музыка, а какая-то бестолковщина, особенно с этой неудачной акустической системой. Еще подъехали барды, как раз когда я сидел под козырьком, караулил[72]. Парень рядом со мной сказал: «Ну, “Аврора” приехала, причалила, сейчас будет палить по Белому дому». Потом выяснилось, что Силаев[73] их вызвал, три или четыре барда, и они светом как-то помогали, чем это помогало – неясно, но вроде как ободряло…

Из интервью В.Г. Кулакову

Расшифровка части интервью, данных Некрасовым литературному критику В.Г. Кулакову (судя по пометам на кассетах, с лета 1989 до зимы 1990–1991 гг.). Среди этих разговоров есть посвященные подробному обсуждению выставки «Другое искусство» (на кассете помета с датой разговора: 12.01.1991) под непосредственным от нее впечатлением; возможно, необходимость поговорить об этой выставке и стала поводом для всего цикла разговоров.

Аудиозаписи любезно переданы нам интервьюером. Расшифровка части двух разговоров, датированная 1990 годом, в сокращении опубл.: Кулаков Вл. Поэзия как факт. М.: НЛО, 1999. Разговоры о Лианозове и конкретизме в нашей расшифровке публиковались в сетевом журнале «Цирк “Олимп”» (2019, №№ 64–63).

…Моя школа – 170-я. Ее, кроме меня, окончил Андрей Миронов (годом позже).

Вл. К. С Мироновым знакомы были?

Вс. Н. Да, он был очень яркой фигурой, всегда выступал на конференциях. У нас была очень активная литературная деятельность, и «конференции» проводились, то есть совместные вечера с 10 «А» классом женской школы, но не 635-й, которая совсем рядом, в одном дворе, за забором (когда сделали раздельное обучение, забор и воздвигли). Почему-то полагалось нам водиться с классом «А», из сто… боюсь соврать: 65-й номер или 179-й, где-то на Дмитровке, на улице Чехова, за театром Комсомола. Школа знаменита тем, что там училась поэтесса Тамара Жирмунская. Но тогда, конечно, неизвестно было, что она поэтесса, это выяснилось уже потом, и все рассказывали нам, что она проходила собеседование с самим Долматовским. Училась в Литературном институте. Тамара Жирмунская блистала тем, что говорила на всех вечерах монолог Татьяны из «Евгения Онегина».

Наш класс был «В», и были еще «Г» и «Д», по-моему. Класс «Г» был самый интересный. У меня и сейчас друзья больше из этого класса. Один, близкий, Юлий Остринский, другой, с самого первого класса, – Виталий Бедев из нашего класса, совсем свой. Класс «Г» – большие интеллектуалы, литературу у них преподавал Сан Саныч[74], про него разные истории рассказывали.

Наша учительница литературы – Лидия Герасимовна Бронштейн, скромная, небольшого размера, но очень большой суровости женщина. Она нас в строгости держала, но тем не менее конференции разрешались и проводились. Я тоже выступал, что-то такое молоть должен был, и это называлось «доклад». Сначала мне казалось, что абсолютная чепуха, а потом немножко втянулся, и, думаю, тогда в первый раз заинтересовало меня литературоведение.

Именно из-за такой конференции я увидел книгу Чуковского двадцатых годов издания – самое лучшее, что про Некрасова было написано. И я вдруг понял, как там всё точно.

Некрасова-то я раньше еще прочел… И хорошо помню, что прочел еще в Мариуполе, как только приехал. Темнота, электричества не было, при керосине жили, жутковатое житье… Читаешь дореволюционные стихи, и так интересно: ты ничего не понимаешь вроде бы, «Современники» какие-нибудь или «О погоде», – но почему-то очень понятно. А Лермонтова я прочел в Казани в эвакуации, и тоже было всё понятно. Пушкина – как-то постепенно, тут не было времени отчетливого знакомства.

Есенин попался почему-то году в 1946-м у тети. Только переехали на завод Ильича, и смотрю – книжечка лежит какая-то непонятная, с березками на обложке, сборник Есенина. И тоже очень здорово.

Маяковского моя мама усиленно в меня вкладывала. И я действительно его очень любил. Тут вполне совпадали наши с мамой намерения и результаты. Это еще до войны. Да, до войны еще.

Вл. К. Какой Маяковский?

Вс. Н. Тогда Маяковский хрестоматийный, стихи для детей, что-то еще. Это везде тогда было, хоть по радио, и было совсем неплохо. Какие-нибудь стихи о вселении литейщика Ивана Козырева… «Советский паспорт» звучал очень недурственно. Вообще все впечатления были по радиоприемнику. У нас был «Си» тогда, диковинный. Отец приспособил наушники прямо в кровать. Я болел очень. Ббольшую, существенную часть жизни проводил больной в кровати. По-моему, всеми детскими болезнями переболел. Видимо, отец вспоминал предшествующую эпоху, безумное увлечение радиолюбительством, детекторные приемники.

Так вот – Чуковский. Я к Некрасову давно не обращался, и тут вдруг: пишут, и как точно, точно так, как я чувствую, и надо же, как интересно. Это было, по-моему, в девятом классе.

А что касается интереса к поэзии и к литературе, я бы сказал так: кроме тех вещей, о которых я сейчас говорил, были острые, резкие вспышки. Во-первых, Ильф и Петров. И вот я должен добром помянуть малоприятного и совершенно несимпатичного человека, в одной квартире с которым мне долго пришлось жить, – Апановича, родственника моего отчима, – помянуть добром по двум причинам[75]. Во-первых, он меня приохотил к Ильфу и Петрову. Он был из тех людей, которые наизусть знали пассажи из Ильфа и Петрова (правда, он их перевирал).

Есть книжка 1948 года, из дешевой серии, бумажные обложечки. Ильфа и Петрова только-только успели в 1948 году издать, и сразу перекрыли. Я в Ильфе и Петрове до сих пор не разочарован. Считаю, что Булгаков их не отменяет, он сам по себе, а Ильф с Петровым сами по себе. Одно другого по-своему не хуже. Зощенко я уже, наверное, прочел в более сознательном возрасте, классе в девятом, чуть позднее.

А в классе седьмом или восьмом мне вот что попалось: пародии Архангельского. Это было упоение, это было, конечно, замечательно. Я и сейчас их люблю так же, как и тогда. Настоящие литературные впечатления, как завязка, в точку: что такое литература, как здорово, когда хочется запоминать и цитировать. И естественно, первое, что я запомнил и читал наизусть, – пародия на Зощенко. Это школа, после которой человек, я думаю, должен определиться: или заболеть этим делом на всю жизнь, или все-таки ему всё равно.

Вл. К. Школа была, видимо, особенная, атмосфера, чувствуется, очень интеллектуальная.

Вс. Н. Нет, атмосферы интеллектуальной отнюдь не было, по крайней мере в нашем классе. Вот в соседнем, у «гэшников», там, где Сан Саныч, – у них было.

Еще один знаменитый человек из нашего класса – Игорь Гунст, он сейчас архитектор и сильно разбушевался в последние годы: очень много захотел перестраивать и чуть ли не сносить. Успел разгородить все наши дворы. Теперь наш двор дома № 17 – то же самое, что двор № 15. Сзади улицы Петровки как бы своя улица образовалась, сбоку, по дворам. По-моему, не очень удачно придумал… Вот, так сказать, интеллектуальная фигура. Еще был пижон большой Гена Заславский. Игорь Фрейденберг, которого я ужасно не любил, просто до драки дело доходило, потому что он задавака был. Я даже впал в антисемитизм под влиянием своего малоприятного родственника Апановича: свою злобу к этому Игорю, который всё время неизвестно с какой радости задавался и задирал нос, стал переносить, обобщать… Но вот 1953 год и дело врачей, и весь антисемитизм у меня очень крепко отбило, отшибло, я сразу понял, в чем дело. Может, поздновато, но, как говорится, лучше поздно, чем никогда. То есть лет в восемнадцать я уже начал понимать, что к чему, и понял зато хорошо.

За что спасибо этому Апановичу, – он Сталина костерил как только мог. Конечно, делал это аккуратно, хотя и очень шумно, пугал этим домашних: и тестя, и жену, но дальше этого дело не шло, он был человек хитрый, при всей своей якобы необузданности безумной и контуженности.

Мы уже начали отдавать себе отчет в том, что официальная пропаганда – это действительно очень смешно. Наверное, и благодаря Апановичу тоже. Думаю, что при общей нашей ехидности и любви к Ильфу и Зощенко, мы – я и знакомые ребята – и сами бы догадались, что это смешно. И догадывались. Но Апанович костерил беспощадно, все точки расставлял: «Чушь какая! Он и экономист, и языковед, и великий стратег, он то, он се».

Вл. К. Это он перед кем? Перед домашними, да?

Вс. Н. Конечно, перед домашними. Не перед публикой же. Но главное сказал: все хвалят, на все руки мастер, – это-то и смешно, таких людей просто не бывает и не может быть никогда. Здравое, простое и несомненное понимание. Что Сталин всех посажал, этого я не знал. Какая-то родственница первой жены отчима Семена Федоровича пострадала, кто-то еще пострадал, но говорили про это невнятно: кто-то умер, кто-то заболел, а кто-то, может быть, в тюрьме сидит. Но очень близких репрессии не задели[76]. А вот несуразность восхвалений Сталина, какой он всемогущий и вездесущий, – это было очевидно.